Но убиваться да плакать некогда: нужно отобрать больных поросят, согнать в отдельную клеть, полы, стены, переборки в стойлах надо вымыть, ошпарить, бежать на склады за дезинфекцией… Болезнь, как пожар, — успевай вовремя схватиться. А из-за стены слышен дружный визг — бунтуют голодные, чтоб им пусто было. Разводи огонь, крути картофелемойку. Изо дня в день одно и то же — корми да навоз выгребай. «В свином навозе тонуть не хочу…» Уехать бы вместе с Кешкой, бросить бы все — опостылело! Бросила бы, если б не мать.
Совсем рассвело. Под потолком блекло горели невыключенные электрические лампочки. Как всегда, с воли донесся скрип саней:
— Шевелись, необутая!.. Эй, пустынница, принимай гостя!
У деда Исая жиденькая бородка курчавится инеем, мятые щеки свекольного цвета, растер их рукавицей, кивнул на дверь облезлой шапкой:
— Урон, гляжу, у тебя. Целу тачку, на-кось, наворотила.
И снова закипели слезы на глазах:
— Будь все проклято! Толкнул меня, а я-то послушалась.
— Оно верно, послушный конь без копыт ходит.
— Ты сейчас в село, Исай? Захвати меня… Захвати с тем добром, что в тачке…
— А то зачем? Пока ни людей, ни поросят с того свету не возвращают. Не дано.
— Разложу у него на столе под носом, пусть любуется.
Исай хмыкнул:
— Ну, ктой-кого любоваться заставит. У плохого пахаря — кобыла-злыдня борозду криво ведет.
В старом ватнике, насквозь пропахшем свинарником, в резиновых, заляпанных навозом сапогах, платок сбился на шею, губы сведены в ниточку, в прищуре глаз злой блеск, прошла Настя мимо бухгалтерских столов, волоча грязный мешок за собой. Прямо к Артемию Богдановичу, носком отшибла легонькую дверь.
За ней, пряча остренькую ухмылочку в бородке, дед Исай — любопытно все-таки, как-то председатель поглядит на номер с поросятами, право, любопытно.
Отшибла ногой дверь…
Не только за гиблую затею, не только за то, что эта затея станет ее позором, влетит ей в копеечку, но и за ушедшего из дому Кешку, за хворую мать, которую нельзя покинуть, за всю свою нескладную судьбу — на тебе! Кто-то должен быть виноват, хоть тут, да отвести сердце, а то живут себе, ни до кого дела нет. Так — на тебе!
Без «здравствуй» вывернула мешок, об пол с тупым стуком ударились дохлые поросята, закоченевшие, тощие, запачканные нечистотами.
У Артемия Богдановича сидел Костя Неспанов, председатель сельсовета, просто покуривали перед началом хлопотливого дня.
Костя Неспанов — прост, жесткий зачес над чистым лбом, нос пуговицей, щеки в веснушках, глаза в прозрачную зелень и большие уши. Он вскочил со стула, раскрыл рот, ошалело глядел на поросят.
— Ты что… Что это?..
Артемий же Богданович, видать, в одну секунду сообразил все, как сидел за столом, круглый, домашне добродушный, напустив на ворот рубахи пухлую складку у подбородка, так и остался сидеть — не дрогнул бровью, не раздвинул прищур глаз, только под веками блеснула настороженная искорка.
— Видишь?.. — выдохнула на него Настя. — А это только почин. То ли будет еще!
Артемий Богданович пошевелил на столе переплетенными пальцами, покачал сокрушенно головой. Костя Неспанов растерянно переводил взгляд — с поросят на Настю, с Насти на Артемия Богдановича. А в распахнутых дверях прирос скулой к косяку дед Исай — любопытно.
— Что мигаешь? Ай не ясно? Дохнут твои зимние! Дох-нут!
— Как же ты? А? Не углядела? — мягко, сокрушенно вымолвил Артемий Богданович и снова пошевелил пальцами, и снова покачал головой.
— Я?! Это я-то недоглядела? Так и знала! Так и знала, что на меня все свалишь… Кто настаивал? Кто толкнул меня? Не я ль тебя отговаривала? Не ты ль меня уламывал?.. Рыбий жир, витамины!.. О-о!.. — И задохнулась.
Простодушное рыхловатое лицо, сдобная складка под подбородком, приглаженные набок редкие волосы, и в щелках век осторожный умненький блеск, и мягкость, и сокрушение — ничем это сокрушение не пробьешь. Криком кричи, волосы рви, а он будет сидеть поглядывать, перебирать пальцами по столу, качать головой, ждать. Настя задохнулась, опустилась на стул и закрыла лицо руками.
— Так что же ты хочешь? — мягко спросил Артемий Богданович. — Ась, красавица?
Настя вытерла глаза, отвернулась.
— Хочешь, чтоб я встал сейчас, пошел по улице, стал кричать: «Люди добрые! Сыроегина Настя не виновата, виноват я, подлец!» Так, что ли?
— Знаю, сам-то чист останешься, меня в грязь посадишь.
— Тебя? Я?.. Ой, Настя, не греши, голубушка. Кажись, до сих пор я не в грязь тебя садил, а подсаживал, что повыше куда.
— И подсадил… «Гордое знамя»…
— То-то и оно: хотел, чтоб — знамя, а ты мне — подарочек, да еще вон это добро, — Артемий Богданович кивнул на поросят на полу, — мне на шею вешаешь.
— Само собой, мне нынче одно осталось — умойся да молчи в тряпочку.
— Кричи, почему же, рот затыкать не буду! Кричи, сколько влезет, чтоб другие глупость твою видели.
— По твоей милости глупа, не по своей!
— Чужим умом жить хочешь. Ой, опасно, Настя.
— Ты ж руководитель наш! Как к тебе не прислушиваться? Иль ты, что крест на церковной маковке, для красы торчишь?
— Руководитель не пророк, голубушка. Моей лысиной ты свою голову не заменишь.
— Ох, да хватит!
— Вот тебе и «ох». Есть порядочек, он одинаков и для тебя, и для меня. Когда у меня в колхозе, скажем, кукуруза не выросла, я что — бегу в район и кричу там: «Вы заставили сеять, вы, мол, и отвечайте!» Нет, мне скажут: «С больной головы на здоровую не вали». И правы они! Надо было раньше мозговать. Поздний ум, что глупость — цена одинакова. Не сумел вовремя мозгами пошевелить — ответь.
Артемий Богданович встал из-за стола, невысок, широк, несмотря на полноту крепок телом, прочно стоит на коротких ногах, — такой вот встанет на дороге, лошадь с возом стороной обойдет.
— Ты в том виновата, — голос Артемия Богдановича отвердел, — что не настояла на своем тогда, когда нужно, не убедила меня. После драки, дружочек, кулаками не машут.
Настя сморщилась:
— Не настояла, не убедила… Ты — сила, а я кто? Ты всегда подомнешь.
— Вся и заковырка в жизни, что против силы надо идти, а с бессильным-то всяк справится. Против силы умом. Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет. Так-то, святые слова.
Костя Неспанов, слушавший колхозного председателя с уважительным вниманием, с подавленной серьезностью, сурово заговорил:
— Подводишь ты нас, Настя. Мы на тебя большую надежду имели. Я вот хотел заметочку в районную газету послать. Вот, мол, какие у нас передовики, не бедней других в этом плане. Даже начало уже в голове шевелилось, эдакое лирическое… М-да, Настя, Настя…
В голосе его не только суровое огорчение, но и искренняя обида: подвела Настя, пропало лирическое начало.
— Эхе-хе, — вздохнул у дверей дед Исай.
— Тебе чего? — спросил его Артемий Богданович.
— Да ничего, — ответил Исай. — Говорю: кобыла-злыдня борозду криво взяла.
Артемий Богданович кивком указал Насте на кучу грязных поросят посреди кабинета:
— Бери-ка свой мешок да сваливай эту падаль.
«Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет» — любимая присказка Артемия Богдановича.
Его выдвинули в председатели на укрупненный, разбросанный, отсталый колхоз в те дни, когда и в печати, и на собраниях, и в директивных бумажках вовсю славили торфоперегнойные горшочки.
Уже и тогда Артемий Богданович был в возрасте, отличался дородством, успел поработать в районе каким-то начальником средней руки — тертый калач, но попался, потому что всей душой наивно поверил: только торфоперегнойные горшочки могут поднять колхоз. Он с усердием, о котором сложена пословица «новая метла чище метет», перекроил посевы, пересмотрел планы, сократил должности, отставных бригадиров, замов, счетоводов заставил лепить горшочки. Их лепили колхозницы, их лепили школьники с учителями, раздобыли специальный станок и штамповали на нем — горшочки, горшочки, горшочки! Горшочками забили все склады, они стояли рядами в сельском клубе, в этих горшочках к весне капустная рассада зеленела даже на подоконнике кабинета Артемия Богдановича. Горшочки, горшочки, горшочки — залог будущего, начало изобилия!