Выбрать главу

Реальность и тут оказалась куда грубее и проще, чем «грезилось» Грину. Он не годился для террористической деятельности, путем которой эсеры в старых народовольческих традициях пытались решить проблему построения социально справедливого общества, хотя весь этот «бомбизм» и «теракты», увы, действительно были, как выяснилось, не более чем романтическими играми по сравнению с морем крови, пролитым в России несколько позже. Тема революционного насилия, убийства, в ее моральном аспекте, определяемом мыслью о драгоценности каждой человеческой жизни («мельчайшей пылинки всего живого», если воспользоваться словами раннего Маяковского), стала центральной темой таких рассказов Грина, как «Марат», «Маленький заговор», «Карнавал», а в «Карантине» приобрела отчетливо автобиографический характер.

Кратковременная (меньше года) связь Грина с эсерством имела для него тяжелейшие и длительные последствия: почти два года заключения в севастопольской тюрьме; затем недолгое пребывание на свободе по царской амнистии; новый арест, когда после поражения первой русской революции стали хватать всех амнистированных; петербургские Кресты; высылка в Тобольскую губернию под надзор полиции на четыре года; побег и нелегальное проживание в Петербурге; арест по доносу и выдворение в крошечный городок Пинегу Архангельской губернии на два года…

Новая высылка произошла в 1910-м. Между тем четыре года, проведенные Грином к этому времени под чужим именем, стали годами его литературной профессионализации и полного разрыва с прошлым. Уже в 1906 г. он утверждал в письме на имя министра внутренних дел, что «после амнистии не имел ничего общего ни с революцией, ни с оппозиционной деятельностью», а в 1910-м изъяснялся в идентичном документе еще более определенно: «…в миросозерцании моем произошел полный переворот, заставивший меня резко и категорически уклониться от всяких сношений с политическими кружками… Произведения мои, художественные по существу, содержат в себе лишь общие психологические концепции и символы и лишены каких бы то ни было тенденций».

Единственное, чего хотел теперь Грин – «трудиться, по мере сил, на поприще русской художественной литературы». Но карательная машина продолжала двигаться по инерции, сурово наказывая писателя за грехи юности…

Лукавил ли Грин в своих откровенных автохарактеристиках, адресованных начальственным лицам и преследующих вполне практические цели? Думаю, что было многое им сказано абсолютно искренне. Литературная работа действительно дала жизни Грина принципиально иное наполнение и нравственную ориентацию. Ненависть к любым формам подавления личности, вылившаяся в острые эксцессы с преподавателями еще в училище, прочно закрепилась у него в период недолгой солдатчины: «Моя служба прошла под знаком беспрерывного и неистового бунта против насилия», – писал он в автобиографическом очерке «Тюремная старина». Стоит прочитать рассказ «История одного убийства», чтобы почувствовать всю ярость этого бунта. Революционная деятельность поманила Грина обещанием социального обновления, но очень скоро выяснилось, что впереди – прежние насилие и кровь.

Разрыв Грина со своей революционной биографией, таким образом, имел не только профессионально-писательские причины, но и достаточно глубокий мировоззренческий характер. Вместе с тем он дался художнику нелегко. Февраль, например, опять опьянил Грина реформистскими иллюзиями, надеждами на мирное разрешение революции, рухнувшими в Октябре. Впрочем, уже и перед Октябрем, в рассказе «Восстание», он изобразил социальную борьбу, баррикады, столкновение противоборствующих партий как безрезультатное движение по кругу. После Октября, в 1918 г., сотрудничая в стремительно доживавшем последние дни аверченковском «Новом Сатириконе», Грин не оставляет сомнений в своих политических симпатиях и антипатиях (достаточно вспомнить едкие выпады против «смольнинской поварни» в «Реквиеме» или резко антипопулистские, как бы сейчас сказали, мотивы «Буки-невежи» фельетона «Лакей плюнул в кушанье»).