Выбрать главу

— Какой красивый старец, какие седины! — переговаривались вокруг.

А он полной грудью вдыхал пьянящий аромат популярности. С каким трудом решился он на этот путь — и вот получил самые счастливые в жизни минуты. Боже, боже, значит, все-таки стоило любить народ! Народ признал его, Молнара Левелекского, и боготворит!

Так волновалось, так билось старое сердце, словно рвалось наружу.

— Ты осторожно, слышишь, Мартон, правь тихонечко, видишь, народ!

Мартон подтянул вожжи, кони вздыбились, грызя удила, пена так и капала с их морд на землю. Из окон то и дело летели в коляску букеты цветов, улыбающиеся женщины махали платками. А вот из-за низенького забора какой-то лачужки упал ему на колени цветок картофеля. Наверное, его кинула, по примеру городских барышень, какая-нибудь бедная крестьянская девушка. Молнар Левелекский среди множества роз и гвоздик выбрал именно этот скромный убогий цветочек — он тоже изгой в среде цветов — и вставил его в петлицу.

Приветствия стали еще громче, гул голосов, крепчая, возрос, когда показался величественный и суровый фасад нового здания комитатского управления и площадь перед ним, где, снедаемые различными чувствами, стояли члены выборных комитетов.

К этому времени, пробивая себе дорогу грозными локтями, подоспел и Криштоф Бёр, злорадно вопя:

— Вице-губернатором — Миклоша Рако, Иштвана Тота — ко всем собакам!

Коляска Молнара как раз подкатила к зданию, но добраться к самому подъезду помешала толпа. Кучер вынужден был остановить лошадей; Молнар Левелекский моложаво поднялся на ноги и, собираясь сойти, уже ступил ногой на подножку.

Несколько человек из его старых товарищей поспешили к коляске, но Криштоф Бёр опередил всех. Увы, брезгливый крез уже издали почувствовал водочный дух, которым несло от этого человека прямо на него потоком воздуха, взбудораженного размахиваемыми шляпами. Он все еще стоял, опустив на подножку ногу, когда, хорохорясь, подскочил Бёр и своей грязной, волосатой ручищей фамильярно стал трясти его нежную белую руку. Громовым, но совсем уже хмельным голосом он выкрикнул так, чтобы услышала вся площадь: — Здорово, дядя Пали!

От этой наглости глаза Молнара Левелекского застлало кровью. Крестьянин, мужик, посмел так обратиться к нему, потомку Молнаров Левелекских!.. Кровь отхлынула от его лица, оно стало белым, как стена, губы затряслись.

Он как будто хотел сказать что-то… пошатнулся, словно человек, постигнутый ударом и теряющий почву под ногами… Несколько секунд простоял он так, в нерешительности, не зная, как поступить…

Затем внезапно поднял ногу с подножки и, упав на обтянутое отменной кожей сиденье, прохрипел:

— Назад, Мартон, — назад, в Дёнк. Погоняй же! Погоняй! Мартон замахнулся, и на глазах окаменевших вокруг господ коляска с великим демократом исчезла в одном из прилегающих переулков, точно сон.

Молнар Левелекский угрюмо надвинул шляпу на глаза. Экипаж несся быстро, стремительно… Кровь старика кипела, горела от оскорбленной гордости… Он пытался урезонить себя. «Это же глупость, форменная глупость. Ну что тут такого, что он назвал меня дядей Пали? Смешно из-за этого злиться. Что скажут люди?» Но коляска все мчалась, а окаймлявшие дорогу деревья, тополя, акации, казалось, смеялись ехидно и, кивая, выкрикивали по очереди: «Здорово, дядя Пали!.. Здорово! Здорово!» И горы тоже… и поле… а те развалины замка там, на холме… Как они смеялись!

— Эх, — пробурчал старый барин и с досадой ударил ладонью по коже сиденья. — Но нельзя же все сносить!

Вот именно, милостивый государь Пал Молнар. Ибо впитанная с молоком матери, исконная ваша натура непременно проявится в одну из серьезнейших минут жизни и единым махом сотрет невидимой губкой все то, что вы добирали к ней из книг в течение пятидесяти лет. Да, дело в этом молоке. В тех божественных флюидах, исходящих из материнской груди, из этих чудеснейших проводников, через которые недостатки и достоинства предков передаются их потомкам.

Пал Молнар Левелекский после этого странного случая (которого он, по-видимому, стыдился) никогда больше не заговаривал о демократии и в общественных делах комитата никак не участвовал, порвав отношения со всеми партиями.

К нему были вхожи лишь очень немногие, но и с ними он редко согревался, а когда это случалось, с увлечением рассказывал эпизоды из своей американской жизни, ибо пристрастие к Америке у него осталось навсегда.

Но и здесь в речах его нет-нет да проскальзывало что-нибудь эдакое… Вот, например, один старый друг как-то спросил его:

— Ну, каково было у тебя там общественное положение?

В глазах старика зажегся столь знакомый надменный огонек:

— О, там относились к нам так, — прорвалось у него вдруг, — будто мы прибыли с первым кораблем.

Вот как! Значит, и Америка туда же? С первым, стало быть, кораблем! Выходит, там тоже подобная дифференциация меж людьми? Разница всего-навсего в выражениях. Мы говорим: «…будто мы пришли вместе с Арпадом» *. Ха-ха-ха — с первым кораблем… Наше вам, почтенная Америка! 

II. Иди-ка ты со своим Ракоци! 

В роду Малнаи встречались разные люди. Был среди них один, не в меру жестокий, обезглавивший собственную жену, — но нас это, собственно говоря, не касается: жена-то ведь его. А он, между прочим, располагал правом казнить или миловать…

Был и другой, Миклош, которого до конца его дней неизменно избирали вице-губернатором, причем единогласно. Он и гордился этим немало, и в своих предвыборных речах не забывал делать оговорку:

— Ежели среди вас найдется хоть одна душа, которой я нежелателен, прошу выйти вперед — и я тотчас откажусь баллотироваться.

И ни разу ни единая душа не объявилась, ибо все знали: пикни только, и подвыпившие вербовщики голосов живо выколотят эту душу из бренной плоти своими кулачищами.

Был еще и третий Малнаи, хвастливый Криштоф, обладатель кольца с огромным бриллиантом (я сам видал позднее это кольцо); однажды, сидя в ложе венского придворного театра, он начал аплодировать, и вибрирующее сияние камня буквально ослепило сидевшую напротив королеву (супругу Франца I), которая даже передала ему через гофмейстера (конечно, это рассказывал сам Криштоф), что очень, мол, просит его «повернуть кольцо камнем к ладони». Поскольку к дамам Криштоф был всегда снисходителен, он выполнил ее просьбу.

Четвертого Малнаи прозвали «надменным». Случилось, он посадил у себя табак без всякого на то разрешения, а когда был привлечен к ответственности за противозаконное действие, велел записать в протокол, что не признает никаких ограничений, даже основанных на конституции, поскольку конституция дело более позднее *. Земля, мол, еще до конституции ему принадлежала!

И творит же мать-природа чудеса, когда из такой семьи выходит демократ. Демократ Малнаи! Все равно что белая ворона.

Все мы знали Акоша Малнаи, он заседал в парламенте вместе с нами, — вернее, напротив нас, в рядах независимых. Это был кроткий, мечтательного нрава, низенький старичок, который вечно бил себя в грудь, несколько перефразируя немного видоизмененное изречение нашего всемилостивейшего властелина Ференца Ракоци Второго, произнесенное им, по-видимому, в молодости: «Окажись во мне хоть один нерв не демократ, я вырву его из своего тела».

В те времена в парламенте еще царил иной дух. Мы, мамелюки, были в ладу с партией независимых, я, например, только среди них и чувствовал себя хорошо. Они олицетворяли поэзию венгерской политической жизни. Мы взращивали зерно. Они поливали свои цветы. Мое же сердце влеклось к цветам.

Бывало, я подолгу просиживал с ними в кулуарах и очень часто общался с Акошем Малнаи. Он с благоговением слушал рассказы Тали * о Ференце Ракоци II. Глаза Акоша в такие минуты блестели, душа его парила, он нетерпеливо покручивал прихваченные инеем усы и вздыхал:

— Эх, еще бы разок сесть мне на свою сивую! Говорят, будто он всю кампанию сорок восьмого провоевал, не слезая с сивой кобылы.