В этом небольшом пространстве внутри аэроплана, летевшего над Ла-Маншем, был сосредоточен в эти последние минуты целый мир разнообразных и неповторимых вещей, несколько долгих жизней, множество правильно и неправильно понятых чувств, сожалений, надежд и ожиданий – это была целая сложная система человеческих отношений, на тщетное изложение которой потребовались бы, быть может, годы упорного труда. Их соединение вместе, именно здесь и именно теперь, было, в свою очередь, результатом миллиона случайностей, неисчислимое богатство которых недоступно человеческому воображению, так как для того, чтобы знать точную причину, приведшую каждого из этих пассажиров в аэроплан, нужно было бы знать все, что предшествовало этому полету, и восстановить, таким образом, в эволюции последовательных обстоятельств почти всю историю мира. И расчет, который привел каждого из этих людей сюда, исходил, может быть, из давным-давно совершенной – в неизвестных для нас условиях – ошибки, если слово «ошибка» здесь вообще имеет какой-нибудь смысл. Но точно так же, как мы видим небо полукруглым сводом в силу оптического недостатка нашего зрения, так же всякую человеческую жизнь и всякое изложение событий мы стремимся рассматривать как некую законченную схему, и это тем более удивительно, что самый поверхностный анализ убеждает нас в явной бесплодности этих усилий. И так же, как за видимым полукругом неба скрывается недоступная нашему пониманию бесконечность, так за внешними фактами любого человеческого существования скрывается глубочайшая сложность вещей, совокупность которых необъятна для нашей памяти и непостижима для нашего понимания. Мы обречены, таким образом, на роль бессильных созерцателей, и те минуты, когда нам кажется, что мы вдруг постигаем сущность мира, могут быть прекрасны сами по себе – как медленный бег солнца над океаном, как волны ржи под ветром, как прыжок оленя со скалы в красном вечернем закате, – но они так же случайны и, в сущности, почти всегда неубедительны, как все остальное. Но мы склонны им верить, и мы особенно ценим их, потому что во всяком творческом или созерцательном усилии есть утешительный момент призрачного и короткого удаления от той единственной и неопровержимой реальности, которую мы знаем и которая называется смерть. И ее постоянное присутствие всюду и во всем делает заранее бесполезными, мне кажется, попытки представить ежеминутно меняющуюся материю жизни как нечто, имеющее определенный смысл; и тщетность этих попыток равна, быть может, только их соблазнительности. Но если допустить, что самым важным событием в истории одной или нескольких жизней является последний по времени и только раз за всю жизнь происходящий факт, то полет аэроплана, в котором находились Сергей Сергеевич, Лиза, Лола Энэ, Людмила и жизнерадостный человек в съехавшей шляпе, был именно этим событием, потому что, когда аэроплан находился над серединой пролива, люди, ехавшие внизу, на пароходе, видели, как он стремительно падал вниз, объятый черно-красным вертикальным вихрем дыма и огня.
Слетов привез Ольгу Александровну в Бурже после того, как ждал ее чуть ли не целый час в холле ее гостиницы, и они успели увидеть только улетающий аэроплан. Она провела еще один мучительный час на аэродроме в ожидании следующего аппарата и так настойчиво требовала сказать правду, что Слетов, в конце концов, должен был ей рассказать, в чем дело. После этого она совсем потеряла голову. С подурневшим от неостанавливающихся слез лицом она села, наконец, в аэроплан и улетела одна; Слетов не мог ее сопровождать – у него не было визы; у Ольги Александровны, как у всех членов семьи Сергея Сергеевича, был английский паспорт. Когда она сошла с аэроплана, в Кройдоне было необычное возбуждение. Слово «катастрофа» долетело до ее слуха, но она не поняла его.
Джонсон, отправившийся в Кройдон вместе с шофером, чтобы встретить Сергея Сергеевича, первым увидел ее. – Отвезите меня к нему, – сказала она, даже не поздоровавшись и таким голосом, что Джонсон не мог не только спросить ее о чем бы то ни было, но даже ответить что-либо. В клинике она не могла дождаться минуты, когда ее пустят к Сереже; наконец, в сопровождении врача, она вошла в его комнату и наклонилась над ним. Он открыл глаза.
– Мамочка! – сказал он. – Слава Богу, я тебя увидел, теперь я могу умереть.
Ольга Александровна с отчаянием посмотрела на доктора. Тот улыбнулся и сказал, что всякая опасность миновала.
Она опустилась на колени перед его кроватью быстрым движением и поцеловала его руку. Он сделал усилие и улыбнулся.
– Вот… – сказал он с трудом. – Когда я приходил в себя, я только на это надеялся… только твое лицо, мамочка, только твои глаза… Больше у меня ничего не оставалось… И чтобы ты сказала «мой беленький».
Изменившимся и немного смешным от слез голосом Ольга Александровна говорила:
– Мой мальчик, мой Сереженька, мой беленький, все будет хорошо, ты увидишь.
Был холодный и ветреный день, было около двух часов пополудни – и в кабинете Сергея Сергеевича в Париже Федор Борисович Слетов, которому только что позвонили по телефону, сидел, опустив голову на письменный стол Сергея Сергеевича, и плакал навзрыд, как ребенок.
Рассказы*
Гостиница грядущего*
Можете себе представить – парижская улица. В орнаменте строгого асфальта, ровных стен и домов, где пол гладок, как брюхо ящерицы, и швейцары медлительны, как крокодилы.
В орнаменте: ежедневных обедов и жизней легких, как облако. Гостиница грядущего.
Косой стеклянный навес похож на площадь застывшей воды. Огненные проволоки электричества освещают траурную доску, на которой собраны в немногих словах все достижения цивилизации: центральное отопление, горячая и холодная вода и ближайшая станция метрополитена.
Грядущее помещается в пяти этажах.
Нижние комнаты сдаются на ночь возлюбленным и страдающим, – Проституткам и путешественникам. Любовь отражается в зеркалах и погружает влюбленных в созерцательность. И зеркала в нижнем этаже – это дань искусству и чувству прекрасного, – в той области, где момент требует повторений.
В нижнем этаже – только одна постоянная обитательница – с именем Бланш: это псевдоним, так как она брюнетка. Ей двадцать лет.
В гостинице грядущего нет твердой привычки иметь постоянную профессию. Жизнь Бланш многоместна и разнообразна. Она вдруг приезжает домой на велосипеде и через два дня продает его. Она уходит в модной шляпе и длинном пальто и возвращается в кепи и кожаном плаще.
В графе о профессии: – студентка.
– Скажите, Бланш, чем вы, собственно говоря, занимаетесь?
– Привилегия любопытства принадлежит женщинам.
– Я знаю, Бланш, что за любопытство выгоняют из рая. Но если рай хоть немного похож на эту улицу, то мне остается только пожелать, чтобы меня выгнали возможно скорей.
– Вы настаиваете, m-r? Я пишу трактат. Бланш пишет трактат.
– Да. «Губы как таковые».
Трактат о губах как таковых. Губы как лохмотья красоты, как материал для парфюмерных изысканий, как незаживающий шрам любви, вооруженной ножом.
Значит, Бланш недаром называется студенткой.
Дверь в комнату Бланш, вообще говоря, закрывается бесшумно.
В следующих этажах живут братья Дюжарье. Их четверо, четыре Жи. В самом деле: старшего зовут Жозе-фом, средних Жаном и Жаком. Имя младшего – Жакоб.
Братья в «грядущем»: постоянный свист. Некто входит в гостиницу. Когда его подметка стукнет по медным скобкам лестницы: – сразу открываются четыре двери. Со второго этажа на него смотрит Жозеф, с третьего – Жан, с четвертого – Жак и с пятого – Жакоб.
Жозеф говорит: – Держи.
Жан: – Смотри.
Жак: – Вот этот?
Жакоб: – Наплевать.
А некто поднимается по лестнице.
Внизу же стоит русский матрос Сережа, заменяющий отсутствующего хозяина.
Сережа весь день поет песню: