Выбрать главу
И глаз новолуния страшно косится на мертвый кулак с зажатой обоймой Сбежались смотреть литовские села, как, поцелуем в обрубок вкована, слезя золотые глаза костелов, пальцы улиц ломала Ковна*. А вечер кричит, безногий, безрукий: «Неправда, я еще могу-с — хе! — выбряцав шпоры в горящей мазурке, выкрутить русый ус!»
Звонок.
Что вы, мама? Белая, белая, как на гробе глазет. «Оставьте! О нем это, об убитом, телеграмма. Ах, закройте, закройте глаза газет!»

[1914]

Скрипка и немножко нервно*

Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски, что барабан не выдержал: «Хорошо, хорошо, хорошо!» А сам устал, не дослушал скрипкиной речи. шмыгнул на горящий Кузнецкий* и ушел. Оркестр чужо смотрел, как выплакивалась скрипка без слов, без такта, и только где-то глупая тарелка вылязгивала: «Что это?» «Как это?» А когда геликон — меднорожий, потный, крикнул: «Дура, плакса, вытри!» — я встал, шатаясь полез через ноты, сгибающиеся под ужасом пюпитры, зачем-то крикнул: «Боже!», Бросился на деревянную шею: «Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору — а доказать ничего не умею!» Музыканты смеются: «Влип как! Пришел к деревянной невесте! Голова!» А мне — наплевать! Я — хороший. «Знаете что, скрипка? Давайте — будем жить вместе! А?»

[1914]

Мысли в призыв*

Войне ли думать: «Некрасиво в шраме»? Ей ли жалеть городов гиль? Как хороший игрок, раскидала шарами смерть черепа в лузы могил.
Горит материк. Стра́ны — на нет. Прилизанная треплется мира челка Слышите? Хорошо? Почище кастаньет. Это вам не на счетах щелкать.
А мне не жалко. Лица не выгрущу. Пусть из нежного делают казака́. Посланный на выучку новому игрищу, вернется облеченный в новый закал.
Была душа поэтами рыта. Сияющий говорит о любом. Сердце — с длинноволосыми открыток благороднейший альбом.
А теперь попробуй. Сунь ему «Анатэм»*. В норах мистики вели ему мышиться. Теперь у него душа канатом, и хоть гвоздь вбивай ей — каждая мышца.
Ему ли ныть в квартирной яме? А такая нравится манера вам: нежность из памяти вырвать с корнями, го̀ловы скрутить орущим нервам.
Туда! В мировую кузню, в ремонт. Вернетесь. О новой поведаю Спарте* я. А слабым смерть, маркер времен, ори: «Партия!»

[1914]

Я и Наполеон*

Я живу на Большой Пресне, 36, 24. Место спокойненькое. Тихонькое. Ну? Кажется — какое мне дело, что где-то в буре-мире взяли и выдумали войну?
Ночь пришла. Хорошая. Вкрадчивая. И чего это барышни некоторые дрожат, пугливо поворачивая глаза громадные, как прожекторы? Уличные толпы к небесной влаге припали горящими устами, а город, вытрепав ручонки-флаги, молится и молится красными крестами. Простоволосая церковка бульварному изголовью припала, — набитый слезами куль, — а у бульвара цветники истекают кровью, как сердце, изодранное пальцами пуль. Тревога жиреет и жиреет, жрет зачерствевший разум. Уже у Ноева оранжереи* покрылись смертельно-бледным газом!
Скажите Москве — пускай удержится! Не надо! Пусть не трясется! Через секунду встречу я неб самодержца, — возьму и убью солнце! Видите! Флаги по небу полощет. Вот он! Жирен и рыж. Красным копытом грохнув о площадь, въезжает по трупам крыш!
Тебе, орущему: «Разрушу, разрушу!», вырезавшему ночь из окровавленных карнизов, я, сохранивший бесстрашную душу, бросаю вызов!
Идите, изъеденные бессонницей, сложите в костер лица! Все равно! Это нам последнее солнце — солнце Аустерлица*!
Идите, сумасшедшие, из России, Польши. Сегодня я — Наполеон! Я полководец и больше. Сравните: я и — он!
Он раз чуме приблизился троном, смелостью смерть поправ, — я каждый день иду к зачумленным по тысячам русских Яфф!* Он раз, не дрогнув, стал под пули и славится столетий сто, — а я прошел в одном лишь июле тысячу Аркольских мостов*! Мой крик в граните времени выбит, и будет греметь и гремит, оттого, что в сердце, выжженном, как Египет, есть тысяча тысяч пирамид!
За мной, изъеденные бессонницей! Выше! В костер лица! Здравствуй, мое предсмертное солнце, солнце Аустерлица!