Разумеется, карета назначалась для невесты. Когда Лизавета в коротенькой шубке и капоре, легко сбежав по лестнице, прыгнула в отворенную дверцу, за ней вскочили Зина и две барышни. К полному огорчению Федюки, туда забрались еще три студента.
– Дядя, – сказал кучеру студент, – довезешь? Говорят, лошади у тебя больно резвы, так ты уж полегче.
Кучер обернул бородатое лицо, добродушное, с заиндевелыми усами.
– Доставим, барин. Днище у нас слабо, это действительно: как на ухабах оказывает, много-то народу и нельзя садиться, а то не ровен час… – Возница ухмыльнулся. – Постараемся.
Федюка плюнул и пошел за Петей: они должны были ехать на лихаче, чтобы попасть в церковь раньше.
Петя неясно соображал, какие наставления, укоры читал ему Федюка – легкий туман, веселый, смеющийся, был в его голове. Пускай Федюка говорит вздор, и не нужно церемоний для его сердца, – но раз принято, что ездят в церковь, венчаются, он готов, конечно. Разве это трудно? Пускай Федюка волнуется, пусть лихач мчит, значит, так надо, – как надо было, чтобы его путь пересекла блестящая комета, увлекающая теперь его за собой. И Петя мчался на рысаке, туманно и сладостно мечтал о своей комете, а комета трусцой тащилась к Сухаревой, топоча по временам ногами от нетерпения.
– Ты вообрази себе, – заговорила Зина. – Трах, дно вываливается, лошади бегут. Значит, и мы должны бежать, не выходя отсюда же, из кареты.
– Это сцена из кинематографа, – сказал студент, – это невозможно.
– Я и побегу. А вы думаете что? – говорила Лизавета. – Неужели, думаете, плакать буду?
В таком настроении плыли они с полчаса.
Но когда приехали в церковь, когда вышли их встречать, Лизавета вдруг притихла и слегка побледнела. Все в церкви имели вид сдержанный, серьезный: делается дело, а не шутки шутят. В тусклой мгле храма, прорывавшейся золотом свечей – их зажигал субъект в теплых калошах, – Лизавета увидела Петю, в ловком, как ей показалось, мундире, с бледным лицом. К ней подошла Клавдия, потом низко поклонился Степан. Она разговаривала с Федюкой, но чувствовала его присутствие, и, обернувшись, встретилась с его взором; ее поразило его скорбное и вместе – преданное, благоговейное выражение.
– Вы мой шафер, кажется? – спросила она, слегка задыхаясь, поправляя рукой цветок на корсаже.
– Да, – сказал Степан коротко.
– Я не знаю, я непременно что-нибудь напутаю, навру… вы мне помогайте тогда…
Лизавета, правда, начала сильно трусить и смущаться. Церковь понемногу наполнялась. Центром любопытства была она, и, кроме того, ей смутно чудилось, что все же это не простой обряд. Сейчас она должна открыто исповедать свою любовь, взять исполнение обета. Словами она не могла бы передать своих чувств; но чувства эти переполняли ее.
Они вспыхнули и в душе Пети, с неожиданной для него силой.
Когда они с Лизаветой стали позади священника, в смирении, смущении, а он произносил простые и значительные слова молитв, Петя почувствовал, как захватывает у него дух, какой высший и торжественнейший это момент их жизни.
Лизавета вздыхала, трепетный румянец пробегал по ее лицу. Подведя их к аналою, священник обернулся. В его черных глазах, грудном голосе, в камилавке и белой ризе было что-то древнее, восточное.
– Имеете ли твердое намерение вступить в брак? – спросил он у Пети. – Не обещали ли другой?
Потом его блестящие глаза перешли на Лизавету. Он дал им кольца и, когда Петя в растерянности стал было надевать свое, строго сказал:
– Погодите, сперва обменяйтесь с невестой. Певчие, усиленные кой-кем из студентов, громко запели «Исайя, ликуй». Священник соединил их руки в своей, трижды обвел вокруг аналоя. Над ними сияли венцы, сзади медленно и осторожно двигались шафера. Пел и священник, и золото одежд, икон, свечей, высокое и светлое настроение души как бы на самом деле возносило их к Богу. Делая круг, стараясь не задуть свечу, которую держал, Петя одним глазом окинул присутствующих: все стояли тихо, с влажными глазами, – чувство благоговения и света росло до самого конца. Когда священник, держа перед собой крест, говорил им напутствие, черные глаза горели по-настоящему. В ту минуту Пете показалось, что в них присутствует действительно высшая сила.
– Всякий человеческий союз, сколь бы ни был хорош, несет на себе пыль и тленность земного. Лишь присутствие и благодатное вмешательство Господа Иисуса очищает его и запечатлевает в вечности!
Священник поднял вверх глаза. Петя в первый раз слышал с такою твердостью сказанное слово – вечность.
После этого служба скоро кончилась. Первым поздравил их священник и пошел разоблачаться – обращаясь в простого человека, которому Федюка передаст деньги.
К Пете же и Лизавете подходили и целовались. Степан был несколько бледен, пожал ей руку крепко, и ничего не сказал. Клавдия горячо поцеловала. На глазах ее проступали слезы.
Через сорок минут подъезжали уж к Кисловке, и потом ввалились в квартиру. Кучеру, по ошибке, заплатили дважды, чем он остался доволен. Но Федюка тоже был в добром настроении – он находил, что под венцом новобрачные держались хорошо, – и не стал даже упрекать за промах.
У Пети было очень странное и радостное чувство, когда он подымался по лестнице на Кисловке.
Вчера они бегали с Лизаветой как дети, хохотали, целовались; а теперь их жизни соединены торжественно и неразрывно. Ему казалось, что он облечен светлым долгом мужа; его молодым рукам вверена эта девушка; он ее властитель, защитник, рыцарь, любовник – это кружило ему голову, подымало в собственных глазах.
В дверях встретила их хозяйка с цветами; жеманно поздравила Мальвина, и все имели такой вид, будто тоже очень довольны и счастливы. Зина вытащила из Лизаветиной комнаты облезлого тигра; этого тигра очень любил Петя – часто сидели они на нем с Лизаветой у камина. Теперь его бросили им под ноги, – чтобы хорошо жилось. Лизавета тут же, в подвенечном платье, кинулась к нему.
– Хороший ты мой, ну, дорогой ты мой, – говорила она, подымая его голову, целуя в нос. – Ангел ты мой золотой!
Козлороги были уже в сборе. Федюка заранее организовал цветы и вино. Лизавета должна была переодеться, а пока – все толклись в большой комнате, оттирали озябшие руки; студенты присматривались к закуске. Клавдия сторонилась немного: ее смущала шумность этих людей; Степан тоже отделялся от других. Он выждал минуту, когда Петя вышел к себе, и незаметно пробрался за ним.
В Петиной комнате горела лампа под абажуром, топилась печь; в момент, когда Степан входил, Петя снимал мундир; его юношеский, тонкий профиль, бледность лица, темные глаза – все мелькнуло перед Степаном на фоне ночного окна, как видение молодости, счастья. Он подошел к нему, пожал руку. Они поцеловались.
– Желаю тебе счастья, – сказал он серьезно и, как Пете показалось, растроганно. – От души желаю, – прибавил он.
У Пети на глазах блеснули слезы. Ласка товарища, всегда несколько сурового, которого он привык уважать с детства, тронула его. Он стоял еще без тужурки, в очень белой крахмальной рубашке, как дуэлянт, и обнял Степана тоже. Он ничего не мог сказать: Степан понял его молча.
Потом Степан сел на диванчик и улыбнулся.
– Вот мы с тобой и взрослые люди. Я скоро буду отцом… да и ты, наверно, тоже.
Петя перевязывал по-другому галстук. Взглянув в зеркало на свое лицо, он вдруг почувствовал, как головокружительно летит вокруг него жизнь, и сам он в этой жизни. Как, казалось, недавно был еще Петербург, Полина, Ольга Александровна, его тогдашние чувства и мысли – и как скоро все стало иным. Ему вспомнилась весна, деревня. Да, он как будто был тогда влюблен, – и где все это теперь? На мгновение его точно резнуло по сердцу. Неужели он так легкомыслен, ветрен? Из туманной дали взглянул на него знакомый облик, печальный и нежный, с кроткой улыбкой на устах. «Никогда я не была счастлива, нигде». Но тут он вспомнил Лизавету и, с эгоизмом, со слепым счастьем молодости, сразу забыл все – он был полон собой и не интересовался другими.
– Позвольте, – сказал Федюка, входя, – это непорядки, должен вам заявить. Супруга давно переоделась, мы ждем, шампанское и прочее, а они тут конверсацию устраивают. Да еще, поди, философическую.