Звон. Это колокол соседнего села: раз, два, – двенадцать. Пора домой.
Серым, пушистым днем Константин Андреич ехал в гости, к племяннице Любе. Чуть ходил ветерок по полям тихим, пели придорожные вехи. Немец шел остро; потрогивая его вожжой, Константин Андреич видел, как вырастал впереди небольшой заказ, тонувший в снегу.
Когда он в него въехал, тишина зимы поразила его; понял это и Немец – пошел шагом. Вероятно, и он вдыхал это кристальное благовоние, воздух, как бы сгустившийся в дивный зимний напиток.
Вдруг ему вспомнилось: такой же день, лес, но ему десять лет; и в эти же часы он стоит в двадцати шагах от отца на лосиной облаве. Загадочна чаща инеевая, – но вдруг оттуда выбредают странные существа, с горбатыми носами. Кто это? Лоси? Козы? И дальше – лихорадка, прицеливанье, – выстрел, сбоку другой, потом сумятица, кровь, убитые звери, туман, азарт…
«Все это было. Как давно!»
Стало видно имение Любы. Немец понял, что скоро будет овес – прибавил ходу. Обогнув парк, у которого сугробы закрывали ограду, Константин Андреич проехал вдоль молодого сада, выбегавшего глубоко в поле, и остановился у крыльца.
– Дядя Костя! Вот не ждала!
Он смеялся, целуя Любу, горевшую молодостью, румянцем.
– Ты, кажется, «веселая вдова», – говорил он, снимая шубу в передней. – Не видал я тебя пять лет, ты теперь купчихой стала!
В доме Любы было грузно, домовито; эта женщина умела править тройкой, ездила на ярмарки, торговала лесом и при случае могла бы спустить с лестницы. Усадьба ее была в порядке; скотный, людские – каменные; десятки коров, молочное хозяйство, сады, сложный севооборот; на реке мельница-крупорушка.
Константину Андреичу даже нравился этот прочный, чуть кулаческий склад.
– Дядя, угощаю вас, нет, нет, как угодно, вы должны моих настоек попробовать! Вы этого не знаете, у меня удивительная наливка!
И она стала рассказывать, как одобряет их председатель управы.
А потом – пироги, грибы, пенящийся квас.
– Ты ведь, Люба, медицинских курсов не кончала?
– Какие там курсы! Замуж успела выйти, разойтись, а петербургское все побоку.
– Что ж, и «анархистов-коммунистов» тоже? Кадетов по-прежнему ненавидишь?
– Как тебе сказать… – Люба немного покраснела. – У них много даровитых, но, согласись… аграрная программа…
Ему вдруг стало весело. «А не поступить ли в земские начальники? Право?» Выпив несколько рюмок, он заговорил о том, как хорошо жить попам. И внезапно ему показалось, что это, может быть, правда, что нужно сделаться попом, бросить прежние горести, мечтания, а кадить, петь в церквах, ездить с требами, ждать часа своего незаказанно.
– Ты знаешь, – говорила Люба, – к нашему батюшке недавно экспроприаторы явились, – все взяли, что нашли. Я всегда думала, что в России революция примет страшные формы и ни к чему не приведет. Если б правительство своевременно сделало уступки…
Константин Андреич не слушал. Он уставился в одну точку, и вдруг заболело его сердце – издали глянуло забытое, давно любимое.
– Дядя Костя, – спросила Люба, – Наташа надолго уехала? Она за границей, кажется?
Он сказал холодно:
– Да, надолго.
Люба взглянула; видимо, поняла, на сколько именно. И захотела отвести разговор.
– Вот все дела, вы знаете, я сама никогда в Париже даже не была.
Константин Андреич стал рассказывать о Париже, Кельне. Но думал о другом – говорил неинтересно. Подали самовар, и зимний малый день пошел на убыль. Стекла запотели от самоварного пара, в комнате помутнело.
– Люба, милая, распорядись насчет лошади! Прощаясь, она вздохнула:
– Счастливый вы, везде были. А я все только собираюсь. – Потом прибавила: – Немца своего потрогивайте. Старайтесь домой до темноты.
Но как раз он ехал шагом и застал ночь. Он смотрел ей в глаза, как старой подруге. В ее черных складках бродили сейчас по равнине эти «человекозвери», грабящие и гибнущие, перекликаясь стонами с волками; замерзая в канавах.
«Если б при тебе запаливали Любины амбары?.. А твои собственные?»
Что такое? Его амбар? Вздор! «Правительство должно сделать уступки»…
Он дремал. Подъезжая к усадьбе, вдруг вспомнил, что кроме глупого еще о чем-то говорили за обедом. «Ах, да! Я не рассказывал ей нарочно ничего про Италию, – она бы все равно не поняла». Потом, через несколько времени, мысль: «Буду я еще там?»
Он вдруг улыбнулся и сказал про себя: «Италия» – и еще погодя: «Италия». Это доставило ему радость.
После обеда Константин Андреич ходил маятником; почему-то старался, чтоб звук шагов был слабый. Но это никому не мешало: со смерти родителей, о которых он сейчас думал, все было пустынно.
И его мысль шла все туда же: где они теперь? В этих стенах протекла жизнь – долгая-долгая, так родная его сердцу. Здесь проходили любви, рождения и душевные боли, болезни, смерть. Сторожат ли жившие свое обиталище? Слышат ли сейчас его? А может быть, сами они не нашли покоя? И глух он, любивший их нежно?
Чуть взглянула луна, в комнате легли ее светлые ковры; на старых лицах портретов замерцало, бледно зажило.
Странное мление охватило. Луна подымалась, серебряно-дымней делалось в комнате. Он сел. Показалось, что сейчас будет остро-прекрасное, такое, чего никогда он не видел. Он ждал. Прошла минута – вдали ему послышались колокольчики. Ближе, ближе, он ясно знает, что тройка: остановились у крыльца, отворяются двери – он не может подняться. Но и не нужно – как задыхается сердце! Дверь открылась, да, Наташа. Как легка! Такой он не знал ее в самые высокие минуты.
«Ну вот видите, – говорит она, улыбаясь слегка, бледно и ласково, – видите, вы тосковали, я пришла к вам. А вы думали, все между нами кончено?» И протягивает руки – светлые, светлые руки. Все дрожит в нем. Стал на колени, приложился к этим рукам. «Знаете ли, – сказал, – что вашего слова достаточно – я умру? Взгляните на меня, велите – и я сгину?» Она улыбается. «Какой вы милый, все такой же бедный рыцарь».
Потом она становится серьезней. «Не думайте, что я чужая; знайте, я вас люблю вечно». И трогается. «Вы мой – мой, в моих краях!»
Он не мог двинуться: потом склонил голову – к месту, где она стояла. Там никого не было; вдали звенели бубенчики.
Не скоро пришел он в себя. «Ага, я сон видел». Но тут же не поверил этому. Захотелось пройтись. Достал лыжи, всунул ноги в ремни, зашагал. Снег синел, лился огнями. Выше и выше всходила луна. В роще золотели инеевые березы. Дойдя до склона, – оттолкнулся, понесся вниз мягким, беззвучным ходом; точно летел в пустоте – все тонуло с ним. Лыжи ткнулись в березу; обсыпалась туча серебряная, он едва удержался; сверху, тяжко свистнув крыльями, слетели два ворона. Как чугунные ядра неслись они в воздухе; каркали глухо, на всю окрестность.
Константин же Андреич взобрался на следующий изволок и зашагал широко, под светилами пылавшими, по полю. Теперь он понимал, куда идет. В версте впереди маячили ветлы кладбища. Стало ровнее на сердце. А купол неба, раздвигаясь, блистая, был как бы великий голос, гремевший мирами, огнями. «Звезда волхвов, – твердил он, – звезда волхвов». Новая сила гнала его вперед.
Вот и кладбище – в светлых снежных волнах; могилы укутаны, кресты как бы лежат главами на снегу. Странно было проходить над усопшими. Точно медленный, зимний хорал восходил от них кверху.
Родные могилы рядом, в одной ограде; прошлогодний венок. Крест с блистающей позолотой. Здесь он долго сидел. Молчание вокруг было все золотев. В его чистоте подымалась, омываясь, душа; область, заслонявшаяся прежде мелким, выступала свободней; и в ней, медленно и решительно, стал он понимать связь бывшего час назад с теперешним. «Спите мирно, – думал он, глядя на могилы, – спите, дорогие души; там, где еще блистательней свет, все мы, родные любовью, соединены нерасторжимо».