Кончился переулок. Бульвар. В боковой аллее протоптана дорожка, где трудно разойтись встречным. Идя по ней, чувствуешь тихое осенение дерев нависших; их хлопчатый иней укрывает, погружает в свой сон. Вдали сияют огни кафе.
Вот на углу поперечной тропинки фигура. Женщина. Ее рука в мужской руке, тонкая женщина, черная шляпа. Она. Повернуть, спрятаться? Но некуда. Пройти незаметно нельзя. Летит трам. В его зеленой искре блеснули ресницы в снегу, вздрагивающее лицо, глаза темные, напитанные счастьем.
Заметили. И уже никого нет, она за снежной изгородью, на улице, снова тихая дорожка, в кафе огни, мороз, искры трама. Если выглянуть, наверно, никого уже нет, и ее догнать нельзя. Вся она колдовская, ноги у ней ветер.
О, Мариэтт!
Он возвращается. Идет неторопливо, будто соображая. В городе пустынно.
Февраль. Метели бушуют, но раз, другой проглянуло тепло. Снова снежные бури. Трудно по утрам продираться дню.
На заре Никандр вскакивает от звонка и, накинув пальто, бредет. Что-то обидное есть в этом. Вечно вертится шестерня, каждый зубец в свое время тебя заденет. Вспыхнуло электричество, – толчок, первая дверь, со второй влетел всегдашний утренний ветер: остро-сырой, вкусный. А, вот это кто! Слегка холодеют коленки. В перчатке сверкнуло серебро, три быстрых шага, – мимо глаз мокрые завитки волос, шляпа черная, разрисованная снегом. Снова знакомый дух.
– Ой, ой, как поздно! Никандр, снимите калоши. Он стаскивает, слегка стесняясь.
– Я вас бужу, Бог знает когда, вы, наверно, меня ненавидите, правда? Ну, тушите, я дойду.
– Никак нет, почему же…
Мариэтт смеется.
Электричество гаснет, она бежит вверх. Никандр же сел на стул в своей прихожей и смотрит. Бледно мутнеет за стеклом, скоро выйдет утро.
Тихо и наверху. Почему она не вошла к себе в квартиру? Или неслышно было? Медленно поднялся наверх. В полусвете, со второго этажа, виден купол Иоанна Евангелиста, повитый снегом. Знакомые крыши синеют, прерываясь куполами дерев.
Мариэтт сидела на ступеньке. Подперла голову и смотрит далеко. Что видят ее глаза? Почему слезы на них стоят?
– А, это вы? Не собралась еще в квартиру звонить. – Она улыбнулась.
В этом взгляде он читает: «Знаешь?» Он молчит. Но мог бы сказать: «Да».
На второй звонок дверь отворяют, и она уходит.
– Что фыркать-то? Думает, не вижу! Знаю, милый, все знаю, не такая я, чтоб меня объехать…
Лена полулегла на локть; ему видны сильное плечо и спутанные волосы. Глаза блестят.
– Ну, и ступай к ней, может, возьмет за деньги. Хоть куда молодец-Лена смеется, но принужденно.
Надо молчать. Он знает, если сейчас скажешь слово, то сдержаться не будет силы. Что делать? Взять эту крепкую женщину с круглыми глазами – выбросить в окно? Все ложь. И злоба ее ложь, и ревность ложь. Он отлично знает, что сама она его обманывает. Где, с кем, неизвестно. Но она лжет.
Лучше всего надеть картуз, идти.
– Ну, держись, Никандрушка, недолго в швейцарах просидишь! Намедни Фролыч опять барину жаловался.
Не хочется слушать. Пусть останется дома Фролыч, Лена, жизнь, Мариэтт… Все вздор. Выйдешь на улицу, вдохнешь ранне-весенней сладости, услышишь чмоканье калош по тротуарам, бег ручьев, Тонкая полоска на закате. Масленица развернет объятье, затуманит, пронзит. Обгоняя Никандра, катят извозчики, нагруженные мастеровыми; на углу вваливаются в лужу. Весело, хмельные седоки гогочут, пищат гармоники. Кажется, надо ударить среди бела дня дикого трепака, потопить трезвых, оставить пьяниц и уничтожить все дома, всех жильцов, и швейцаров, порядок…
Понемногу оказывается – он идет к Павлу Захарычу. Это не очень далеко. Павел Захарыч живет за рекой, снимая угол. Тут он работает, лысеет, выдумывает свои проекты.
– Дома, – говорит хозяйка. – Куда ему деться, еще работы не носил. Пропивать нечего.
– Никандру Иванычу почтение! Человек, если который поможет товарищу в трудное мгновенье, – всегда ему уважение. Как поживаете?
– Не спрашивайте лучше! Портной подымает глаза.
– Домашние неурядицы, вероятно. Против этого мы знаем одно средствие. Извольте подождать полчаса, покуда работу кончу. Тогда к вашему распоряжению.
«Средствие» Павла Захарыча состоит в том, чтобы идти в «Богемию». Никандр знает это и ждет конца работы. Наконец Павел Захарыч встал, распрямил спину, снял очки. Теперь видно, какого он маленького роста, как светится на темени плешь. Примаслившись, надев пиджак, фуражку, Павел Захарыч выходит.
– В нашем быту без этого невозможно, Никандр Иваныч. Встряхнуться надо, душа просит простора.
В «Богемию» являются довольно поздно. Много веселья кипит уже здесь. Финогенов в выигрыше и выставил дюжину пива.
– Паша пришел! М-милейший человек! Никандр Иваныч!
Финогенов обнимает их. От него пахнет табаком и водкой.
– Бутылку пива за Финогенова, счастливейшего смертного, приглашаю!
– Трудно так выражаться, господин Финогенов. – Павел Захарыч пьет. – Нельзя нам сказать, который из нас счастливейший, который нет. Вам улыбнулась судьба, а завтра, быть может, она сразит вас в самую середку.
– Пускай потрафляет, я м-моей судьбе не препятствую. Что мы? Нет, вы скажите, что мы, Павел Захарыч? Утлые челны-с! Утлейшие челны на стихиях морей!
– Важно выразил.
– Не без головы.
– Вам бы, скажем, министром надлежало быть, а, однако, вы на бильярде по маленькой забавляетесь.
Голос из глубины:
– Жену стережет.
– Как жену? Кто сказал жену? – Финогенов багровеет.
– А по морде хочешь?
– Я и тебе-то, может, набок сверну.
– Бросьте, господа!
– А? Кто про жен? – кричит Никандр. – Нет, сами посудите… Я честный человек… Я честный человек, а она меня же… Да я ей… Я как… человек… И, однако, она лжет.
Подходит хозяин.
– Господа, прошу не выражаться! Никандр с Павлом Захарычем отсели.
– Туманит мое сердце, Никандр Иваныч. Сосет. Чувствую, близки дела великие. Вы-то что? С вами-то чего случилось?
– Лучше и не говорить! Пропащая наша жизнь, Павел Захарыч.
– Этого также сказать нельзя. Но, действительно, большую головоломку нам выставили сюда для решения, вы правы.
– А я думаю – и не головоломку… Эх, Павел Захарыч, по мне – сгинь все, пальцем не ударю. Надоело.
День за днем, день за днем… Все там будем.
– Выходит как бы и правильно, но в существе ошибка. Только мы сейчас не будем… Выпейте, Никандр Иваныч, на меня тоже так находит…
Сзади сели трое немчиков. Через стол от них две «девицы». Немчики строили им рожи, что-то говорили. Одна вскакивала, бегала вокруг, хохотала, вертелась за стулом немца.
Вдруг тот обиделся.
– Пс-ть, – обратился он к хозяину. – Эта персона позволяет себе шутки. Я разговариваю с той персон, вдруг эта привесил мне на спину бумажный язык. Я прошу ее выводить.
Девица сконфузилась. Подошел хозяин, стал шептать ей. Рука его явно указывает на дверь.
– Это не я ему привесила, ей-Богу, не я! Я даже еще и не виновата!
– Постыдились бы, – говорит другая, – все-таки кавалер!
– Я прошу вышибать эту персон из заведения, если мы находимся в порядочном месте.
Пиджачок немца выражает презрение к дикарям, трактиру, необразованной сволочи.
– Ну-ка, вы, поспокойнее, сударь!
Голос Павла Захарыча теперь иной, странный. На минуту затихают. Немец негодует. Ершатся товарищи.
– Я не знаю этот человек, я требую, чтобы удалили ту персон!
– Удалили? Да ты кто сам-то? А? Кто ты, мразь несчастная? А?
Павел Захарыч весь малиновый, на губах пена.
– Это разбой! Я буду позывать…
– Вон! Сволочь! Вон!
Летит стол, бутылки, Никандр дико визжит, вцепился в немецкий галстук, хозяин задыхается, Павел Захарыч колотит кулаками, свистят из угла, девицы вылетели, в дверях виден городовой.