Выбрать главу

Одна Эмма не сдавалась:

– Аничка была прекрасна Она не виновата, что ставят такие пьесы.

В театре тоже огорчались. Бодры были лишь Машенька и Феллин. Феллин ходил победоносно и целовал с видом превосходства руку Анны Михайловны.

– Представьте себе, вхожу вчера в кафе, сидят двое, неизвестные мне типа, и говорят: это Феллин артист, он играет в «Норе» Ранка! – Феллин выпятил грудь.

– Меня знают, считают известным!

Анна Михайловна улыбнулась. Феллин захохотал, и вдруг ласково погладил ее по плечу.

– Вы не огорчайтесь, это пройдет все, п-фф. И знаете, Горич находит, что вы играли… м-м… – вообще не хуже обычного.

Анна Михайловна чуть не рассердилась; но, взглянув на лицо его, истомленное катаром, жаждой славы, вдруг спросила:

– Как здоровье ваше? Феллин пожевал.

– Благодарю вас, ничего. Знаете, я хотел вам предложить, м-м… когда я сыграю Ранка, отправиться куда-нибудь втроем, с Горичем. Ну, так, на всю ночь, по кафе, клубам. Кутить!

– Отлично.

«Чем он хуже других? – думала она, когда Феллин ушел. – Разве все, от антрепренера, Горбатова, до меня и последнего статиста не желают успеха? Только он откровенней. Откровенных и называют почему-то глупыми».

На «Норе» Анна Михайловна сидела в ложе одна, – Эмме нездоровилось. Пьеса шла ровно. Нащокина играла недурно и имела успех. После второго акта к ней вошел Горич; он принес пару белых роз. Анна Михайловна взяла, благодарила. В это время подавали букет Нащокиной, она кланялась и блаженно улыбалась.

Что-то кольнуло в сердце Анну Михайловну: «Что это он, утешает меня?» Но Горич был прост, мил, розы прелестны, и когда раздвинулся занавес, она, помахивая ими, улыбнулась.

– Ваши розы меня трогают. В цветах есть откровение. Подумаешь, они неземного происхождения, а они просто из цветочного магазина.

– Что наш Феллин? – спросил Горич. – Нравится вам?

– У него нет дарования. Ни крошки. Он со вкусом, с опытом…

Сцену с лампой Феллин погубил. Горич с Анной Михайловной переглянулись, молча. Но Ранк мало интересовал ее. Она была занята Норой. Теперь она чувствовала, что могла бы сыграть ее по-настоящему, и снова тоска овладела ею. Почему делаешь не то, что хочешь, а настоящее уходит?

Но, взяв розы, поднеся их к лицу, она ощутила их тихую сладость; сердце ее раскрылось. «О чем страдать, как ничтожно все это – вот, есть прекрасные цветы, искусство, люди. – Она взглянула на Горича. – Да, люди, отмеченные кем-то». Сердце ее забилось болью и нежностью. После спектакля он вез ее домой. Было морозно, скрипуче, звезды. Внезапно она спросила:

– Павел Александрыч, полагаете вы, что человек должен верить?

Он удивился:

– Верить! Что это вам пришло так… сразу?

– Ну, просто мои мысли.

– А-а! – Он помолчал.

– Да, если правду говорить – должен. Непременно. Настоящего человека я и представлял всегда таким. Он стоит на земле, а взор его устремлен… да, – он сделал движение рукой к небу, – туда.

Через минуту, точно спохватившись, прибавил:

– Это я так, конечно, теоретически. В жизни это редко встречается. Знаете, нелегко…

– Теоретически, – шепнула она. – Теоретически!

Помогая у подъезда сойти, он говорил:

– К нашему умному разговору – цитата. Из Гете, но не бойтесь.

– Я мало его знаю.

– Это мужской писатель. Он сказал: «Несите в жизнь священную серьезность, ибо только она, священная серьезность, обращает жизнь в вечность». Видите, как.

«Опять теоретически. Он знает все прекрасные слова, какие есть». И вместе с тем, взглянув на этого худого человека, который все понимает, она почувствовала острое обожание.

Он говорил еще, что, в сущности, нынче они должны бы кутить с Феллиным. Но это хорошо после победы, значит, пусть она отговорится нездоровьем, а в пятницу надо собраться. Она почти не слышала, в душе у ней блистало одно: «Люблю, люблю».

Подымаясь к себе, она вдруг подумала: «Как любит он?» И тут же засмеялась: «Он отлично понимает все в любви, и не любит».

VII

В «Звезду» съехались к двенадцати. Феллин был в смокинге, с цветочком. Но в глазах его что-то мелькало.

– Ну, – он хорохорился, – что вы скажете о Ранке?

– Браво, браво!

Горич тоже хлопнул, оглядываясь на певиц.

– Пить, – заявила Анна Михайловна, – я хочу сегодня напиться.

Как человек неопытный, она потребовала шампанского. Оркестр заиграл, на сцене мисс Гарди пела «а-ида трои-ика, сн-ие-г пуш-шистый», Феллин таращил глаза и фукал. Видимо, его что-то точило. Анна Михайловна выпила два бокала, у ней зашумело в ушах; все стало зыбче, ненадежней.

– Да, вот вам нравится мой Ранк…

«Откуда это он взял? Ах да, я что-то говорила».

– А там, черт возьми, в театре… м-м… В сущности, скотина этот Горбатов.

И, волнуясь, он начал рассказывать, как его притесняют, не дают ходу, как Ранка в очередь с ним будет играть другой.

– Ну, Феллин, – закричала Анна Михайловна, – вы опять про театр? Как не надоест, право. Люди приехали веселиться, а он все свое.

Горич нагнулся к ней, взглянул ласково, как на ребенка.

– В ударе, знаменитая артистка!

Она блеснула на него, захохотала.

– Пили б лучше с Феллиным брудершафт.

– Пьем. Но ругаться, кажется, нужно?

Смеясь, они поцеловались, выпили. Феллин сказал что-то вполголоса. Горич подумал, ответил грустно:

– Бездарность!

Феллин побледнел, поморщил ус.

– Неостроумно.

Анна Михайловна чувствовала, что в хмелю пропадает ее тоска, стыд, и ей хотелось, чтобы этот вечер не кончался.

– Вы теперь брудершафты, – говорила она мужчинам, – вам нечего ссориться. Вообще ссориться не надо, все на свете отлично, вы видите, это шампанское, это Горич, оч-чень милый господин. Кто это там идет? Певица? Гарди? Миес Гарди, пожалуйста, к нам!

Феллин морщил усы, покровительственно, будто хотел сказать: что ж, со всяким бывает. Мисс Гарди позвали, поили шампанским. Мисс отвечала привычно, – не раз русские дамы знакомились с ней, и всегда говорили одно и то же. Когда в зале остались они одни, Гарди стала напевать. Все хохотали.

– Голубушка, – говорила ей Анна Михайловна. – Едем. Дальше, здесь кончается, едем!

Феллин повез их в клуб, странное и подозрительное место, где можно было сидеть до шести. Опираясь на руку Горича, Анна Михайловна шептала:

– Эту жизнь я понимаю. Я б хотела быть певицей, чтобы вы, – она взглянула на него, засмеялась весело и конфузливо, – были моим покровителем.

Он поцеловал ей руку.

– Вы большой шутник.

В клубе они играли с бледными девицами в бикс, сидели в баре, пили. Нелепый вой несся из гостиной, стон пианино: пьяные художники колотили, по нему и орали.

Анна Михайловна нагнулась к Горичу.

– Вы знаете, я никогда не бывала в таких местах. Бог мой, что сказала бы Эмма!

Но здесь, под крик пьяных, в воздухе шулерства, игры, ей вдруг стало тяжко. «Что ж, завтра будет Эмма, дом, благоустроенная жизнь, театр, страдания по ночам. И ничего, ничего».

Она шепнула Горичу – не прощаясь, они вышли.

Как странно утро после шумной ночи! Сереет рассвет, снег на Неве синеет, – что-то древнее, жуткое есть в этом снежном поле, в слабом ветре с севера. Кажется, что стоишь перед сумрачной стихией. Подошли к гранитной скамейке у берега. Анна Михайловна остановилась.

– Сядем здесь. Я хочу дышать этим ветром: он очищает мою душу.

Горич закурил. Было пустынно. Лишь блестели фонарные огни, да крепость подымала вверх свой шпиль над громадой камня.

– Я сейчас скажу вам одну вещь, которую трудно говорить дома. Но теперь я могу… – Она перевела дыхание. – Милый друг!