Выбрать главу

– А! Весьма рад видеть! Извиняюсь, что не могу подать руки, застаете за хозяйством, черт бы его побрал со всеми этими кобылами! Предпочел бы, чтоб лошадь мне мыл конюх, но что поделать? Я тут Робинзоном. Видите? Все мое хозяйство.

Волосатой рукой с засученным рукавом он бегло указал свое хозяйство. Правда, оно было скудно. В ожидании наследства Гавронский жил в избенке, сколоченной из плохонького лесу. Рядом конура для собак, жиденький сарайчик, какой-то шалаш и небольшой огород. Всюду щепки. С заднего крыльца выглядывал мальчишка.

Они прошли в первую комнату, где были следы человеческого жилья – несколько мягких кресел, диванчик, фотографии. Бенедиктов сел, а Гавронский извинился и вышел за перегородку: там он плескался в воде и фыркал.

Бенедиктов осмотрелся. На стене висела медвежья шкура, над ней оленьи рога, и развешано оружие: кавказская сабля, винтовка, двустволка и пара револьверов. Увидев револьвер, Бенедиктов насупился. Не то, чтоб он боялся смерти. Он много о ней думал в последнее время. Но все же у него на сердце похолодело. «Глупые нервности, глупые нервности», – подумал он почти вслух и побарабанил по столу.

В это время вошел Гавронский. Он был расчесан на боковой пробор, даже взбрызнут духами, но глаза его беспокойно горели, и во всем нем было возбуждение, нервный подъем.

– Хорошо, что вы пришли ко мне, – сказал он. – Во-первых, я всегда один, как черт, это меня утомляет, и я готов бить сукиного сына Яшку. Во-вторых, тут довольно удивительная история, и я не я будь, если вы в ней не примете участия!

Гавронский подошел к шкафику, заменявшему буфет, и достал бутылку коньяку.

– Это не то, я не про коньяк, – бормотал он. – Коньяк мы выпьем вместе, само собой разумеется. – Я говорю про другое, гор-раздо более интересное и важное. Пейте!

Бенедиктов отказался.

– Если что-нибудь нужно, я могу помочь, сколько в силах, – сказал он.

– Ну, конечно, сейчас видно порядочного человека. Мало вас знаю, несколько раз у Зинки встречал, но сразу понял: настоящий. При этом, – сказал Гавронский, наливая себе еще коньяку, – я уверен, что вы сочувствуете делам любви. А? Верно?

Бенедиктов менее всего ждал такого вопроса.

– Почему? – спросил он. – Почему я должен сочувствовать делам любви?

– Ну, не должен, это я так, просто потому… – Гавронский вскочил, схватил фотографию дамы и сунул Бенедиктову. – Кумир, восторг, любовь! Для нее жизни не пожалею. Скажет: «Гавронский, высунь язык, беги за экипажем в пыли пять верст», – побегу. «Сделай подлость», – сделаю.

Он налил себе еще рюмку, поерошил волосы и сказал покойнее:

– И душу свою погублю. Я живу на этом хуторишке, как идиот, как балда. Если, – прибавил он трагически, – у меня отнять любовь, то мне останется самоубийство.

Бенедиктов отложил карточку и угрюмо буркнул:

– Если вы любите, то это, конечно, прекрасно.

– Да, да, милый, я вам недоговорил, – произнес вдруг живо Гавронский. – Вы ничего в моих делах не понимаете… – Он на минуту замялся. – Но вид ваш внушает доверие, хотя, кажется, вы заняты другим.

Он налил себе коньяку и продолжал:

– Вы попали ко мне удивительно, уди-ви-тель-но! В это время вошел Яшка:

– Петр Сергеич, хвосты лошадям подвязать?

– Вот, вот, видите? – Гавронский кивнул Яшке утвердительно и продолжал: – Вы попали ко мне в тот самый день, когда… Ну, словом, это замужняя женщина, и я сегодня вечером ее увезу. Поняли? Мы бежим. Я поселяю ее в своей скромной избушке, и это будет восторг, блаженство. Понимаете ли вы меня, я вас спрашиваю?

– Понимаю, – ответил Бенедиктов и не мог не улыбнуться.

– Вы же будете моим, так сказать, шафером. Кроме того, – прибавил он таинственно, – вы равнодушны к опасностям? Ее стерегут, и мы должны вооружиться. Но я уверен, что вы не трус.

Бенедиктов чувствовал, что наполовину все это правда, наполовину чепуха: но, к собственному удивлению, ничего не возразил.

Гавронский торопливо надел белый китель, причесался.

– Хорошо, – сказал Бенедиктов. – Я возьму этот револьвер.

И он снял его со стены, положил в карман. «Вот, все само и устраивается. Не надо даже предлога искать».

– Ладно, – говорил Гавронский, – посидите на крыльце, я одну минуту, взгляну, как там Яшка с лошадьми управился.

Оба они вышли. Бенедиктов сел и полузакрыл глаза. В голове его мутилось, по всему телу разливалась слабость, граничащая с оцепенением.

«Я поеду с ним, а потом уйду, куда-нибудь в луга, подальше, и там все кончится». Он потрогал себе голову, руки, погладил коленку. «Большая голова, большое тело, и страшно некрасив, чуть не урод. Таких надо истреблять. Мое положение фальшиво: и вообще, и относительно Зинаиды».

Тут Бенедиктов густо помалиновел. Он знал наверно, что Зине физически почти противен. Он слегка застонал, и опустил руку в карман, где лежал револьвер. Быть может, здесь же, на крыльце домишки Гавронского, ожидавшего через два часа счастья, он прострелил бы себе череп, но тут подбежал хозяин.

– Готово! – крикнул он. – Едем. Э, да как вы бледны!

– Я не особенно хорошо себя чувствую, – ответил Бенедиктов. – Вероятно, от этого.

– Момент! Мы знаем средство, как говорят поляки.

И Гавронский скова притащил коньяку.

– Пейте, целый стаканчик, сразу!

И он налил полную серебряную чарочку.

– Для храбрости, имейте в виду!

Бенедиктов на этот раз выпил. Ворота сарайчика растворились, и на караковой паре подкатил Яшка.

– Садитесь, – сказал Гавронский, – револьвер взяли? Отлично.

Бенедиктов сел медленно, Гавронский запер на ключ свое логово, и легко вскочил с левой стороны. Яшка дернул, они покатили.

Перед ними пылал закат, направо уходили вдаль луга, и от быстрой езды Бенедиктова душило пряным, дивным воздухом. Коньяк несколько опьянил его. Авантюра, куда увлекал его Гавронский, быстрый бег лошадей, кровавый закат – все это было странно. Бенедиктов как-то недоумевал.

– Стой! – закричал вдруг Гавронский Яшке. – Стой, слезай!

Яшка приостановил лошадей.

– Ехать не умеешь, – сказал Гавронский. – Садись с барином, вожжи давай.

И он перемахнул на козлы, а Яшка все-таки не сел к Бенедиктову: он потеснился на козлах и неохотно дал вожжи Гавронскому.

Действительно – разница вышла большая. Гавронский хлестнул, гикнул, и так одернул коренного, что тот сразу подхватил вскачь. Дорога, луга, копны, закат – все сливалось теперь для Бенедиктова в мчащийся калейдоскоп, напоенный запахами, звуками.

– А? – обернулся Гавронский. – Здорово? Слушайте: если Вера сегоня не выйдет, я пулю себе в лоб пущу, клянусь!

Фуражка его съехала набок, он сидел на облучке, заложив ногу за ногу, и, глядя на него, казалось, что ему действительно ничего не стоит слететь вниз, под колеса ли тележки, или в овраг, все равно.

– А вы не боитесь? Штатский? Студент?

– Отлично, – ответил Бенедиктов. – Гоните!

Дорога шла теперь немного под гору, они сделали поворот, и что есть духу понеслись вниз к речке, на мостик без перил.

– Э-эх! милая, не выдавай!

Бенедиктов спокойно глядел на этот несшийся навстречу ложок. Он ни о чем не думал, но, вероятно, все его существо смутно летело туда же.

Коренник рассчитал верно, уместилась и пристяжка, и, прогрохотав по жиденьким мостовицам, они выскочили на песчаный берег. Лошади пошли шагом – в горку.

– Я загадал, – сказал Гавронский, сняв фуражку и полуобернувшись, – если благополучно, значит, Вера выйдет.

– Да, – ответил Бенедиктов. – Вера, конечно, выйдет.

Он не знал и сам, почему так ответил. Но в эту минуту был действительно уверен, что к Гавронскому непременно должна выйти Вера.

«Он ее бросит через полгода, или через месяц, но сейчас она выйдет», – подумал он.