К вечеру, в тихий час заката, в теплом пламени солнца стояли на небе нежно-хрустальные, с фиолетовым, облака, то разлегавшиеся крупными музыкальными массами, то свивавшиеся в длинные Тонкие воронки. Тогда казалось, что благовонные светлые потоки, реки дивных лучей истекают с этого безмерного неба и обвевают все здесь внизу – все, внимающее с благоговением и трепетом этим облакам и лучам. Повсюду вокруг себя и за собой чувствовал Песковский тогда таинственные тихокрылые дуновения, как будто все было наполнено невидимыми и бесплотными существами, будто Бог стоял везде вокруг, куда ни глянь.
А там, глубоко внизу, ниже мха и корней трав, – Песковский чувствовал – лежит этот тысячевековой, рыхлый и жуткий пласт, глухой и безглазый, что принял в себя, подверг тлению и изрыхлил бессчетные мириады цветов, трав, лесов, кольцом толпящихся вдали. На само небо дерзнул бы он, если б имел власть. И дымчатые дали, бледно-розовые цветочки, струящийся и колеблющийся воздух казались легким, лживым миражом, случайной игрой тонов, нежной мечтой, взросшей над страшной и непонятной глубью Неведомого. Прислушиваясь к тихой и таинственной подземной жизни, Песковский чувствовал, что и он сам, и все, что цветет в нем стихийно и бездумно, – как на болоте эти бледные цветы-призраки, – что все это сдунется тоже стихийным, тоже недумающим, и кроткие, беззлобные и наивные мечты его безвозвратно сгинут и перейдут в глухую, незримую пыль, что без остатка развеется по сторонам. Но кругом вились и беспечно танцевали болотные бабочки, и их участь, как и его, не казалась ужасной. Сердце трепетно заглядывало только куда-то, но не останавливалось и не леденело, насыщаемое тысячью тонких, полувнятных болотных звуков, сияний, веяний.
Выпали дни полной, загадочной тиши. Целый день легкие серебристо-серые облака стерегли болото, вглядываясь в заснувшие травы, а к вечеру лицо их мутнело, хмурилось, и вниз падала мертвенная тень. Потом тихо, чуть заметно выпадал дождь. Казалось, тонкие капли его, бороздившие воздух, не весили и сползали вниз с неба неизвестно зачем. Песковский, сидя дома перед раскрытым окошком, часами слушал сонный лепет, полузаглушенный монотонный звон капель, – и небо, все темневшее, пухнувшее и по-прежнему молчаливое, распростершееся над ним и побледневшим, замершим болотом, небо, славшее такой робкий и странный дождь, казалось таинственным, зловеще-мистичным. Пустота слоем стояла над болотом, и в ней, – тихие и страшные, – шуршали капельки дождика. А к вечеру все это закутывалось в неясные, висящие, беззвучные туманы.
Но бывали и иные ночи – золотисто-туманные… Волны тумана в нежном месячном свете бродили над болотом, как безгрешные, лучезарные царевны, переплетались и расходились, пока стоял на небе их властелин-жених – желтый месяц, а когда склонялся он вниз, бледнел и таял, зеленоватая звезда вставала на противоположном, углу неба, и в черно-хрустальных водах канав, пересекавших кой-где болото, она дробилась лучами; а Песковский в такие ночи не спал. Он ходил взад и вперед по своей комнате в неясном, голубоватом и трепетном сиянии ночи. Странно пустынна была тогда эта просто побеленная комната квадратного домика, с тихо белевшей постелью, с синей лампадкой в углу, с неслышно шагавшим Песковским. Точно стояло в ней что-то невидимое и глубокое – непонятное, глубже и больше Песковского, комнаты, болота, неба.
В тихий и очень жаркий серый день, незадолго перед осенью, Песковский, выйдя рано утром на крылечко, вдыхая пряно-ароматный и милый воздух воли, вдруг заметил далеко на горизонте, там, где серебристо-зеленоватое болото отграничивалось от неба тающим контуром леса, сизую горизонтальную полосу дыма, разлегшегося безучастно и спокойно, будто был он здесь нужен и необходим. А снизу вертикальными светло-фиолетовыми столбиками, точной из невидимых курильниц, впадали в эту пелену струйки нового и нового дыма. И в этом беззвучном, молчаливо-неподвижном движении, в мертвенном покое лежачего дыма Песковский сразу почувствовал что-то, чего раньше не было, чего он еще не знал. Странное, непобедимое влечение толкало его туда, непременно туда, и он торопясь, будто было какое дело, зашагал напрямик по засохшему, горячему и мшистому болоту. Небо стояло над ним пепельное, недосягаемо высокое, среднее и чуждое, как абстракция.
Вблизи у пожара было еще тише – тем особенным беззвучием, которое слышно даже сквозь нарушающие его звуки. Торф, высохший мох и стебельки неизвестных трав тлели покорно и умирали рядами, как и рождались в свое время; порывы ветерка разливали новые и новые пятна тления, расползавшиеся, как масло на бумаге; и это легкое потрескиванье засохших трав, бледные, шипящие язычки пламени, вспыхивавшие временами, когда загоралась сухенькая елочка, – все эти посторонние и случайные шорохи не позволяли забывать о главнейшём, что без воли и без желания совершалось в глуби. Несколько раз Песковский расковыривал сучьями торф далеко от поверхности, и всякий раз удушливый сизый дымок вился изнутри, как будто затлела сама земля, произведшая на свет Песковского…
А черные, обугленные пятна безостановочно и безвольно растекались во все стороны вокруг, как бархатная гангрена, и дымки все лились и лились кверху, впадая в безразличное, густеющее теперь дымовое озеро.
Возвращался домой Песковский медленно и непрямо – много кружил предварительно. И весь этот день был странен: быстро плыли по небу – при полном безветрии – облака, похожие на паруса лодок, в полдень легко и изящно прогалопировал по болоту в десяти шагах от домика Песковского сухопарый, губастый лось, к вечеру от дыма или тучи, которая стояла за дымом, легла причудливая тень на все.
Вечером на брезжущем, зеленовато-фиолетовом небе не видно было звезд. Окно на болото было растворено у Песковского, и вся необозримая равнина трав, кочек и цветов лежала перед ним в молчании, под неведомым беззвездным небом, с тучей дыму сбоку, – как непостижимая загадка. Внезапно вдали заиграла какая-то дудочка. Она играла на двух нотах, как маленький, печальный ребенок, и мерцание этих звуков было так нежно, и так непонятно было, кто играет пред лицом беспредельного ночного неба, что казалось, будто это звучит само болото; и от этой мысли, равно непонятной и невозможной, как и другие, что были в это время в голове Песковского, становилось жутко, и хотелось самому лежать, затерявшись где-нибудь в болотных цветах, плакать и славословить тишину и загадочность ревнивой шири.
Следующий, еще и еще следующие дни были так же безветренны; все так же неподвижно висели полосы желтовато-молочного дыма и та же полная неизвестность и как бы небытие царили за ними. Все плотнее и непроницаемее охватывали они болото своими сухими, едкими объятиями, медленно расползались вширь и безостановочно близились, сжимая кольцо между собой.
Те безбрежные веяния и ветерки, что свободно гуляли прежде, заменились угрюмым беззвучием, и вместо тонких болотных запахов пахло седым дымом.
Чувство тихого оцепенения заполоняло сердце Песковского, будто широкие златотканые полосы медленно свертывались в нем на невидимые валы. Но все же на небо ежедневно выходило солнце, чертя свою вековую дугу с востока на запад; оно было тусклое и туманное теперь, оцепленное мягким, оранжевым ореолом, и часто синеватые полосы дыма пронизывались радужными, мягкими столбами света; тогда казалось, что все это происходит на дне глубокого, заснувшего моря.
По ночам луна тускло светила сквозь дым синевато-желтым зловещим светом, подолгу и безнадежно выли собаки, а там, где работали прежде над торфом, все меньше и меньше заметно было движения.
Так умирало болото – неизвестно для чего и зачем.
Наконец через неделю за Песковским заехали уезжавшие последними с работ. В это время дым уже сплошной туманной завесой стоял над его жилищем; днем было сумеречно, и дышать становилось неприятно.
Теперь он не мог уже ни вечерами, ни днем видеть милую, приветную ширь, что плакала человечьим голосом в ту странную ночь. Уезжая, он знал, что скоро, быть может, всего через несколько дней, все, что он полюбил здесь за время своей отшельнической жизни, превратится в черную дымящуюся корку, которая тоже развеется пылью на все четыре стороны.