— Любо бы мне послушати дале летопись твою, отче.
— Ино будь по-твоему, сыне, — сказал Симон, и его твердые губы раздвинула тихая ласковая усмешка. — Откуда я тебе чёл прошлой раз, Алешенька? А, нашел, нашел…
И Симон Азарьин начал читать новые главы своей летописи. Алексей слушал, положив на колени твердые руки с длинными нервными пальцами скорописца.
Временами Симон взглядывал на юношу, и тот отвечал ему понимающей улыбкой. Это были блаженные минуты полноты и радости жизни.
— Зело полезны труды твои, отче, — сказал по окончании чтения Алексей. — Когда же станут их печатать на печатном дворе Московском?
Келарь порывисто встал и заходил по комнате, сумрачно посверкивая глазами.
— Ой, сыне, про то надобно не меня вопрошать, а самого Авраамия Палицына!.. Он мне поведал, будто печатники на государевом дворе все мной написанное в небрежение положили и напечатать не восхотели… Но то все измышление самого Авраамия!.. В одиночестве пришел он в келью мою и пытал меня, как запись веду… и все высмеял, яко недостойную брехню… Пошто, бает, обитель нашу порочишь?.. Я же сие писание творил простою душою: что-де два ста лет до наших времен обитель преславной была чистотой жития человеческа, а не златом и серебром, яко ноне. В те поры гора Маковец была место вольное и счастливое. Высмеял меня Авраамий: «Аль своими очами зрил ты все сие, Симон?» Я ответствовал ему: «Сие зрил я в мечтаньях моих, оком духовным». А он все усмехается: «Когда же внове человеки счастие свое обретут?» Я ответствовал ему: «Не има мудрости Василия Великого, Платона али Аристотеля и посему сего провещать не могу». А он угрозно возговорил: «Тщишься ты, Симон, мудрее всех быти».
Симон презрительно фыркнул и еще быстрее заходил по келье.
— Ино для любочестия своего тщуся?.. Для людей, для потомков наших. Пусть не хотят напечатать летопись мою — не пропадет содеянное для человека… Помирать стану, тебе передам, а ты кому другому, а тот, — ишшо кому верному человеку.
— Дойдет! — закончил Симон, и его твердые бледные губы еще упрямее сжались. — И будем мы с тобой оберегати мир наш украсной, любомудрой…
Симон Азарьин хотел еще что-то сказать, но за стенами кельи грохнул выстрел, и эхо чудовищным лаем раскатилось во все стороны. Под окном кельи кто-то зарыдал страшно и безнадежно, кто-то взвыл с нечеловеческой силой — и стоустый неумолкаемый вопль забился о стены кельи.
Склянка чернил, стоявшая на подоконнике, подпрыгнула и упала на пол, разбившись вдребезги.
Симон Азарьин и Алексей выбежали на улицу. Навстречу им уже несли убитых и раненых, истекающих кровью.
Симон Азарьин и Алексей подняли раненого и понесли в больничную келью. Едва успели они сдать раненого на попечение старца-лекаря, как в дверях появились новые носилки с ранеными. До позднего вечера келарь Азарьин и Алексей носили, перевязывали, утешали, провожали умирающих «в мир иной» — и оба забыли о своем любомудром, блаженном мире.
Глубокой ночью Симон Азарьин записывал в своем летописном своде:
«В честном бою ныне преставилися: Сила Марин Коширянин, ранен на Конюшенном пруде и от тае раны умер, в иноцех схимник Силуян.
Афанасий Ребриков, ранен и от тае раны умер, в иноцех схимник Антоний.
Иван Ходырев — Олексинец, Василий Зубов, Степан Лошаков, Петр Ошутков… на месте убиты были, защищая стены града сего».
«…Войско плавало в изобилии: нельзя было надивиться, откуда бралось такое множество съестных припасов, всякого рода скота, масла, сыру, муки, меду, солоду, вина; даже собаки не успевали пожирать голов, ног и внутренностей животных… Польские солдаты готовили для себя кушанья из наилучших припасов, а пива так много забрали от крестьян и монахов, что его некуда было девать: пили только мед».
Лазутчики доносили воеводам, что во вражеском стане все говорят о решительном бое, который обрушится на стены крепости, «аки смерч огненной». Однако серьезной подготовки к бою, по словам лазутчиков, в польском лагере не замечалось. Зато там ежедневно шли пиры. Польско-тушинские начальники ходили в гости из одного разукрашенного шатра в другой, а музыканты и трубачи играли с утра до ночи. На больших кострах жарились бараны и быки, в больших котлах варились щи и каши, бесчисленные кухарки и поварята варили меда и браги, которые пахли так сладко, что от одного только запаха, по рассказам лазутчиков, «в головах изделалося кружение».