— Покайтеся, покайтеся, грешники нечестивые! — загремел луженой глоткой поп Тимофей.
Чей-то ребенок поперхнулся от страха и заплакал. Всхлипнула старуха. В толпе уже рыдали, стонали, громогласно каялись в грехах. Ребячий плач испуганно звенел, как чистый колоколец, затерянный во мраке умоисступления.
Поп Тимофей начал служить молебен. Кругом выли и плакали. В соборе стало так жарко, что свечи гасли, паникадила дымились. Безумие разгоралось.
Пока шел молебен, иноки всюду проталкивались с кружками, и потные мужицкие копейки, как дождевые струи, сыпались в щели монастырских копилок.
Утром двадцать восьмого октября воевода Долгорукой сидел и, мрачно играя перстнями, слушал донесения лазутчиков. Когда они ушли, воевода вышел на стену и припал лбом к отсыревшим кирпичам крайнего зубца. Казалось, ноги еле держали князя. Минуты не прошло, как все на стене узнали, какую страшную весть принесли лазутчики: враги роют подкоп, враги хотят взорвать крепость!
На военном совете впервые за все время осады воеводы Долгорукой и Голохвастов говорили согласно и порешили единодушно: «Денно и нощно вызнавать, где тот погибельный подкоп начало имеет, дабы, вызнав то проклятое место, навечно его изничтожить».
Как огонь по нитке, весть о подкопе летела из уст в уста и опаляла каждого, отравляла все мысли. Покаянные моленья, навеянные «чудесами», смешались с черным страхом смерти, — и безумие объяло всех. Оно проникло и на стены: на верхний, средний и подошвенный бой. Стрельцы, пушкари и пищальники поодиночке и кучками, не сказавшись начальникам, уходили бить поклоны в соборах и церквах. Многие из окрестных дворян и бояр, а также многие богатенькие торговые люди из посада, заражаясь друг от друга страхом «смерти неминучей», торопили «наискорейше» постричь их в монахи. Беднота посадская, горькие тяглецы, глядя на богачей, расстающихся с земными благами, тоже загорались желанием приготовиться к смерти, «ангельской чин прияти». Но, по уставу «царской обители», вступающие в этот «чин» должны принести с собой щедрые вклады: деньгами, землей, драгоценностями. Тяглецы и посадская беднота бросились умолять архимандрита постричь их без вклада. Архимандрит выходил несколько раз, а потом устал и заперся у себя в молельной.
Целый день звонили большие и малые колокола на соборах и церквах — и глухой медный гул сотрясал небо над обезумевшими людьми, обреченными на смерть.
К вечеру воевода не выдержал и, поборов в себе боярскую гордость, отправился к архимандриту.
Иоасаф, подремывая, лежал в постели, закутанный в лисье одеяло. Старец Макарий сидел около постели, благодушный и торжествующий.
Стараясь не встречаться взглядом с белесыми, бражными от победной ухмылки глазками Макария, воевода заговорил холодно и важно:
— Аз есмь начальник, небольшой воевода, царем посланной… На стенах сих должен я государство московское защищать и славу его охранять… и ратных людей под рукой моей должен я тому ж учить. Но какая польза будет от слов моих, коли многие ратные люди со стен на моленья уходят…
— Ино пусть ходют во славу господню! — весело пискнул Макарий.
Воевода позеленел от злости и, еле сдерживаясь, строго произнес:
— Дивлюся речам твоим, отче. А когда польские пушки вновь начнут по стенам нашим стрелять, кто ж тогда защищать нас будет?
— Силы небесные, силы небесные, вот кто! — и Макарий торжествующе перекрестился на большой киот, блистающий золотом и серебром окладов. — Ино не худо и тебе, воевода-батюшко, помнить: сил небесных и нас, молитвенников смиренных, победить не мочно… Да и уж больно ты черным людишкам волю дал, шибко они, людишки, взбодрилися, словно и бояться им некого. Ох, верь ты боле силам небесным, нежели суете земной, батюшко-воевода!