Выбрать главу

— Зайдем, купим, — сказала она решительно и толкнула дверь.

Навстречу нам засиял белый фартук — низенький, широколицый человек, семеня короткими ножками, вышел из-за прилавка.

— Чего изволите-с?

Мать сказала с достоинством:

— Четверть фунта зернистой икры.

— Чего-с? — переспросил он, обернув к нам красное, мясистое ухо. — Чего-с?

— Четверть фун…

— Эй, молодцы-ы! — зычно крикнул толстяк и хлопнул в ладоши.

Откуда-то из-за колбас и балыков появились еще четыре белых фартука. Коротконогий подмигнул им:

— Эй, ма-лад-цы!.. Кому хатится четвертку икорки сударыньке отвесить? Четвертку икорочки-и? А?

Мать заметалась, ища вдруг непонятно куда исчезнувшую дверь. Фартук и щекастая, рыжеусая голова гоготали нам в лицо:

— Таким весом не пробавляемся, барынька!.. Оптом торгуем, оптом, на сотни-тысячи, барынька!

Он захохотал, и все кругом — белые фартуки, багровые колбасы, круглобокие бадейки, — все загремело жирным утробным хохотом.

— Копеечными покупателями не занимаемся… Boot что-о, сударынька! — прохрипел коротконогий и толстым мизинцем смахнул со щеки веселую слезу. — Ма-ладцы, будя! Будя!

Рыжеусый фартук отошел в уголок, куда-то под плотные навесы колбас и окороков. Мы ринулись к маленькому подслеповатому стеклу двери.

— Сказали бы по-человечески. Мы ведь из провинции, не знаем… — выходя на улицу, обиженно сказала мать.

Рыжеусый вышел следом за нами. Вместе с другим молодцом он нес в рогоже огромную рыбину, похожую на корабельного покойника, зашитого вместе с островерхим колпаком. Рыбу бережно положили на плюшевое дно пролетки. Потом выносили что-то еще и еще. Сидевший в пролетке юркий, как уж, чернявый человек, в котелке и розовой косоворотке, подобострастно погладил рогожу:

— Балычок-то какой!

Потом осторожно обнял бадейку, поместившуюся рядом, и ткнул кучера-тумбу в пухлую спину.

— Пшел!

Пара серых в яблоках рысаков нетерпеливо, как пушинку, вынесла пылающий черным лаком экипаж на горбатые булыжники мостовой. Взвилось серое облако пыли, а рыжеусый все кланялся вслед.

— Господину Прохорову для пикника-с… — молитвенно бормотал он, широко улыбаясь, как копилка. — Прохорову… фабриканту-с… Приказчик это ихний… Меньше как на сотню-с не покупают-с…

Все так же отвратительно улыбаясь, он, пройдя мимо, громко щелкнул надо мной толстыми волосатыми пальцами:

— Так-то-с!

Я возненавидела его мгновенно, бешено, как умеют ненавидеть дети. Желание нанести ему обиду, во сто крат ужаснее нашей, охватило меня с такой силой, что у меня застучали зубы. Всего проще и скорее было убить его словом. На родной моей улице бранились свирепо и отпето, но мне вспомнилось почему-то только одно бранное слово: «образина».

Я затопала ему вслед, исступленно крича:

— Образина!..

Враг мой обернулся и бросил хладнокровно:

— Мала еще — не выходит.

Бурно и бессильно выплакавшись, я запросила пить. Солнце било мне прямо в глаза, лоб мой словно прожигала большая раскаленная пуговица.

— Пить…

— В чужом городе и не найдешь ничего, — сокрушалась мать. — И дороговизна такая, спросить страшно… Ну, ну, потерпи ты, ради Христа, не томи мне душу. Вон святые по сорок дней постились — и тоже без воды…

— Пить…

И вдруг, как по-писаному, откуда-то из глубины раздался пронзительно сладкий голос:

— А во́т квасу-у! Кому квасу!

Мы нашли ее, избавительницу, в полутемной скважине какого-то прохода. Ухмыляясь плоским, курносым, изрытым оспой лицом, она поднесла мне кружку с мутно-коричневым квасом. Только осушив кружку, я ощутила на языке противную горечь — квас был старый и донельзя кислый.

— Этакую гадость вы продаете, — отплевываясь, возмущенно сказала мать.

— За две-то копейки шаньпаньского захотела? — расхохоталась баба. У ней вдруг открылся и другой голос — зычный, раскатистый, как барабанная дробь. — Тоже покупа-атели-и…

Спасаясь от нее, мы вдруг попали в тесный, как колодец, двор, забитый бочками, ящиками, какими-то тюками. Пахло многолетней сыростью и плесенью, тухлым мясом, кислыми кожами, гнилой рыбой и еще чем-то, неопрятным, затхлым и нежилым. Мимо нас взад и вперед по выщербленным плитам двора ходили, толкались люди. Сторонясь и уступая дорогу, мы очутились около широко зевающей двери. Оттуда, из полутьмы, хлопьями летел пух. Одна такая пушинка очутилась на моей потной щеке, и я, скосив глаза, силилась разглядеть ее, легкую, точно живую, присосавшуюся ко мне тончайшими щупальцами. Сняв со щеки грязно-белый жгутик, я с отвращением бросила его наземь. И тут, подняв глаза, я увидела выходящую из-под синей вывески «Пух-перо» молоденькую девушку в белом ситцевом платье с розовыми горошинками. Она остановилась у порога, чистенькая, хрупкая, неловко переступая маленькими ногами в смешных башмаках с торчащими ушками. Ни у кого не видывала я таких хорошеньких веснушек и такой пышной, словно у дорогих кукол, русой косы, как у этой маленькой голубоглазой девушки. Только успела я об этом подумать, как вслед за девушкой появилась юркая, щуплая, как некормленая курица, старушонка в пестрой шали. Шныряя тускло-черными, как ягода черемухи, глазками, старуха суетливо убеждала в чем-то молчаливого хозяина лавки: