Вся семья оной девки Федосьи Осиповой преступна, развращена и господом отменно наказана. Сестра оной Федосьи — Аксинья, будучи уличена во блуде, созналась, но, штрафа установленного платить не желая, на наказание плетьми согласилась, хотя упредить надобно, что достаток лишний в виде коровки молодой — первотелки — сия девка имела.
Испытав внушение, легкое весьма, всего в несколько прикосновений лозой, сия девка, в наказание за жадность свою, мертвым младенцем мужеска пола разрешилась и на другой день померла. Мать же ее старуха, лет коей 61 и коя дщери своей в блуде ее потворствовала, увидя плоды сии, главой помешалась и разума безвозвратно лишилась. Сия старуха все свое поведение в полном непотребстве показала: не пускала меня, священнослужителя, в дом свой, оскорбила сан мой, „разбойником“ меня назвав. Потом, плюясь на господа и начальство, хулу изрыгая, бросилась старуха в лес, где и пропала бы, ежели бы наутро не нашли ее повесившейся. Видимо, своими же руками сию позорную кончину себе уготовала.
Смятенные поселяне зрили, страхом и смирением обуяны, вид божьего гнева и указание перста господня, елико три упокойника в одном доме не всегда сразу случаются.
И что получили сии жестоковыйные и непотребные люди? Се перст божий, коровку-первотелку староста Лисягин (единой твердой в вере) мне же за мои заботы и требы предложил, что я с чистою душою как должное принял. От сей же семьи остался сын-уродец (о, карающая рука господня), коему лет 25, и оный тоже в гроб глядит. Посему мною купно со старостой Лисягиным все имущество их было переписано, ибо надеяться надобно на семьи всей вымирание. Чаятельно мне, не худо я сие упреждение устроил, ибо как верный слуга государя моего и начальства, о благоденствии оного пекусь, как разумения моего хватает».
Секретарь сощурился:
— А ведь горазд писать, каналья!
Гаврила Семеныч снисходительно хмыкнул:
— Зачем-то ведь и платит кабинет сим казуистам божьим! Есть случаи, в коих ряса и крест нужнейшими помощниками являются. Ну, что еще там? Читайте!
«…Еще добавить имею. Оной Аксиньи Осиповой недостойный по блуду сообщник, имя коему Иван Чагин, сказывали потом поселяне, после происшедшего всего хвалился, что убежит в кержачьи тайные поселки, и, правду, оной Иван Чагин, за день до отъезда моего из задержавшего меня требами села, уехал верхами вместе с престарелой своей матерью».
— Тьфу, — громко плюнул на ковер Гаврила Семеныч и яростно растер ногой, — вот дубина, болван длинноволосой! Не знает, что в черни нашей беглой дух сидит заместо разума. Не мог сего упредить! А еще поп земель кабинетских! Смерды же сии прямо ведь издевку творят… а? Тогда сказали, когда преступник скрылся… Тьфу, кутейник вонючий! Наплел с три короба. Ну, что мне сие дело о девках? Ну? Наискучнейшая грубость всех этих первобытных мужицких чувств…
Качка изнеможенно сел в кресло и протер лорнет.
— О-о, сколь низок и свиреп народ наш, сиречь крестьяне заводские! О-о!.. Даже порой ужас берет, что бы они натворили, ежели бы им чудо из чудес волю дало. Ух! До того сия мысль страшна, хоть и бессмысленна, что глаза свои жмурю, яко ослепленный. Нет, все же… поп-то… И как сие происходит, что глуп человек? И откуда так много дураков на свете?
Беглецы
Не однажды, засыпая под тихий гуд сосен, вспоминали беглецы золотое небо над барнаульским бором и все свои страхи в тот вечер, когда, прячась поодиночке за кустами и стволами, шли они к месту общей встречи — к змеиногорской дороге. И пока градское купечество, начальничьи жены, важное заводское чиновничество во главе с Качкой и его супругой молились в соборе, беглецы уже вышли за город и на заре нового дня в глухом сосняке сделали краткий привал, вздрагивая от каждого лесного шороха и перекликов птиц.
Когда переплыли Бию, в первый раз крепко, беспробудно, как убитые проспали в лесу от звезд до солнечного, ослепительного полдня.
И тут-то, через две недели свободы, дали беглецы волю душе распахнуться, выкинуть остывший кипень недавнего холодного страха и усталости.
Хохотал, тряся головой, Сеньча:
— Я тогда баю нашему шлесарнику, — старшому: «Ох, мол, помолиться охота поболе, живешь, живешь — лоб некогда покстить». А шлесарник-от у нас божественно-ой! Видно, по нраву такое старанье пришлось. Вот, бает, и ладно, поди в собор, дело-де хорошее, и я-де за тебя, Кукорев Семен, ра-ад! Начи-иаешь-де ты поправлятися, заметок за тобой давно не было, ступай-де в собор, господь-де молитвы любит. А я: в собор-то, баю, меня пустят? Вона, баю, рубаха-то у меня не промывается. А он: а ты-де близко к господам и не встанешь, чай, стражники в церкви порядки знают… О-хо-хо-о! У меня ж в нутре просто все от смеху встрясло: да пропади ты, ханжова душа, с церквой-то своей!