На Старом рынке горожане кормили голубей. Федор загляделся на необычную забаву. По русскому обычаю, Федор привык считать голубей самой кроткой и даже святой птицей. Почему-то одной кучке сизо-белых голубей никак не удавалось добраться до корма, другие, побойчее, отгоняли их. Федор не в силах был дольше терпеть. Выхватив из рук рядом стоявшего с ним толстяка кошелку с моченым горохом, Федор опрокинул ее на мостовую. Голуби слетелись в одну кучу и дружно заворковали. Толстяк сначала было озлился, но, увидев счастливое выражение лица Федора, полюбопытствовал, чему так радуется этот мужик в егерской куртке. А голуби напомнили Федору село Клементьево, Келарский пруд, зубчатые стены Троице-Сергиевской монастырской крепости, над которыми всегда вились пенногрудые голуби-чистяки, сизо-голубые сизяки, золотистые турманы, светло-серые хохлачки, трубачи с загнутыми колесом хвостами. Клементьевские мальчишки, великие знатоки всех голубиных пород и повадок, сманивали голубей с шатровья башенных крыш, терпеливо приручали, ставили голубятни. Каким счастьем переполнялось мальчишечье сердце, когда, кружась в высоте, турман или хохлачок спускался на призывный свист с земли! Мальчишки гордились, что приобрели власть над вольнолюбивой душой, — они ведь крепко верили, что у голубя есть своя особенная голубиная душа.
Толстяк, выслушав этот рассказ, расхохотался и пригласил Федора в кабачок распить кружечку. Так Федор попал к вербовщику наемников Карлу Тиберу. Толстяк набирал дворцовые войска для французского короля Генрикуса Четвертого. Этот король, по рассказам Тибера, пока добился власти, много раз глядел смерти в глаза, был смел, как орел, умен, как змея, хитер, как лисица. Он мало кому верил и меньше всего тем, кто окружал его. Карл Тибер, этот «король наемников», старый офицер из города Любки, сам был за большие деньги куплен Генрикусом и рыскал за наемниками по всем странам. Больше всего он заботился, чтобы наемники были разноязычны, чтобы непримиримыми чужаками смотрели друг на друга и не могли между собой сговориться.
Утром Федор проснулся в казарме. В тот же день наемников погрузили на корабль. Ночью на море разыгралась буря. Люди валялись в трюме, как скот, и на всех языках мира проклинали свою жизнь. Проклял и Федор свою судьбу, которая бросила его в это чужое страшное море.
Четыре года прожил он в Парисе-городе, в пропахших солдатским потом и табаком казармах, на берегу серой, грязной Сены. Солдатня с утра до ночи галдела, горланила песни, играла в кости, дралась. Первые месяцы Федор боялся всех и терпел оскорбления, которые выпадали на его долю, а потом озлобился, научился ругательным словам на многих языках и стал сам отвечать, а приходилось — так и кулаки в ход пускал не хуже других. Кормили в казармах короля Генрикуса вдоволь, платили щедро, зато и служба была тяжелая. Служба все на ногах — стоять на часах, охранять жизнь и спокойствие Генрикуса Четвертого. Федору случалось видеть его: невысокий, худенький человечек, седые волосы весело топорщатся над просторным лбом, умные глаза с искорками лукавства и подозрительности, длинный, всегда словно принюхивающийся, смешливый, тонкий нос, подвижной рот, седая бородка. Однажды сухой, сморщенной ручкой он похлопал Федора по железному панцырю, сказал что-то воркующей скороговоркой и пошел дальше по длинному коридору Луврского дворца, позвякивая золотыми шпорами.
Летом стоять на часах было особенно тошно: панцырь, наколенники, нарукавники, высокий шлем, похожий на корзину с отогнутыми краями, — все накалялось от солнца, по телу ручьями струился пот, а в ноздри летела проклятая пыль, которую поднимали широкие пышные юбки придворных бездельниц. Часового так и позывало чихнуть от всей души, но это было строго-настрого запрещено, за такую оплошность бросали в солдатскую тюрьму. Федору случилось однажды побывать в ней, и он больше не хотел попадать туда. Тараща глаза, ляская зубами, как запаленная лошадь, он перебарывал жестокое желание чихнуть, охнуть на весь коридор, топнуть, стряхнуть с себя сонную одурь. Наконец она проходила, и часовой, купленный человек, стоял опять в каменном спокойствии, выгнув грудь, высоко вскинув голову, — он должен был изображать гордость, что судьба поставила его сторожить, оберегать непонятную и загадочную жизнь короля Генри-куса Четвертого.