Выбрать главу

— Обедать не дали?

— Так точно, ничего не дали!

— Ну, обедать, обедать, — это пустяки, обедать, — смешался было Кароли. — Обедать вообще на позиции приходится не каждый день. Это мы оставим, а вернемся к дознанию… Так вот, значит, все это, что вы мне тут сказали, и послужило причиной того, что вы вздумали отстрелить себе пальцы?

Кароли внимательно смотрел в спутанные дремучие бороды бабьюков, не решаясь поднять глаза выше, бабьюки внимательнейше глядели на ротного двенадцатой роты, которого считали дружком своего ротного, прапорщика Ливенцева, и молчали.

— Вы, конечно, могли бы еще добавить, что вам тяжело было нести службу в такую погоду… — с усилием проговорил Кароли.

— Это ж чистая каторга для людей, а не служба! — подхватил Курбакин.

— Что делать, — погоду хорошую не закажешь у сапожника, — все мучаемся, однако все терпим… Значит, будем считать дознание законченным. — И Кароли боком неловко протиснулся в дверь землянки.

Глава тридцать четвертая

Когда Ковалевский увидел в этот день, в обед, новую толпу своих солдат, уже гораздо большую, чем прежняя, и когда эта толпа не повернула назад, в окопы, а пошла вперед, в снежную пустыню и буран, дувший ей навстречу, он был не удивлен даже — он был ошеломлен. Если накануне вся толпа беглецов с фронта состояла из солдат одной только шестой роты, то в этой новой толпе были уже солдаты нескольких рот.

Нечего и говорить, что маленькая землянка — перевязочный пункт — не в состоянии уж была больше вместить кого-нибудь еще, — она была до отказа набита больными и тяжело обмороженными. Между прочим, лежал в ней и совершенно разболевшийся прапорщик Аксютин, которого невозможно было никак отправить в тыл из-за бурана. Люди же, нашедшие в себе силы дойти по глубокому снегу сюда за две версты и потом ринувшиеся куда-то, — неизвестно куда, — дальше в снега и вьюгу, хотя и называли себя больными, конечно, были не слишком больны, — это понимал Ковалевский.

— Это бунт! Настоящий, форменный бунт!.. Погибла дисциплина в полку! — выкрикивал он, обращаясь к единственному офицеру, который был в то время около него, прапорщику Шаповалову. — Полк развалился… Еще день-два, и полка не будет, и все пойдет к чертовой матери!

— Можно будет передать в хату на Мазурах, чтобы… — начал было Шаповалов.

— Чтобы что? — перебил Ковалевский. — Чтобы их чайком Красный Крест побаловал? Что еще можно передать туда? А сколько их доберется до хаты на Мазурах? Половину их занесет снегом, и кто же будет отвечать тогда за них, как не я? Мне скажут: «Как вы допустили их уйти?» Я могу ответить, конечно, что остановить пытался, но не мог. А мне скажут, что это не ответ… Воображения, воображения ни малейшего нет у нашего начальства, — вот чем оно страдало и страдает. Сколько ни доноси, все равно: оно не в состоянии даже отдаленно представить, что у нас творится. А когда ротный командир дает вполне правильные показания о том, что в окопах и землянках делается, то Баснину кажется, что он из красных красный… Кстати, вот Баснину и надо телеграфировать об этой банде, — пусть примет меры к ее задержанию и спасению. Хороший случай ему войти хоть на два часа в мою шкуру! А здесь непременно надо показать, что в полку имеется твердая власть, да… Твердая власть, да… Твердая власть!.. Ускорить надо процесс суда над этими пятерыми негодяями и расстрелять их сегодня же!.. И чтобы ротные командиры сегодня же довели до сведения всех нижних чинов своих рот, что пятеро расстреляны… Сегодня же, непременно сегодня же! Завтра эта мера дисциплины уже не удержит… В штаб дивизии я донесу о расстреле после… А об этой банде, ушедшей в тыл, надо, конечно, теперь же осведомить штаб дивизии: лучше, если это будет исходить от нас, а не от Баснина. Можно было бы сообщить и в штаб полка, в Коссув, — заведующему хозяйством, чтобы выслал подводы навстречу этим… из них половину придется везти, конечно, идти они будут не в состоянии.

— Слушаю, господин полковник. Значит, Баснину, в штаб дивизии, полковнику Добычину… А здесь у нас, в связи с полевым судом…

— Здесь? Надо вызвать в штаб полка Пигарева, Урфалова, Дубягу… И непременно в первую голову Кароли, чтобы закончил, наконец, дознание. А из десятой роты чтобы прибыл взвод с офицером, как я уже говорил.

— Это передано, господин полковник…

— И чтобы вместе со взводом своей роты прибыл, если можно, прапорщик Ливенцев.

— Слушаю.

И телефон в штабе полка заработал.

Услышав от Струкова, что его тоже требуют в штаб полка, Ливенцев сказал:

— И отлично, что требуют. Мне и самому хотелось бы побывать там. Это удовольствие теперь не так часто выпадает на нашу долю.

Целого взвода более-менее здоровых и не занятых по службе людей, конечно, не набралось в роте Ливенцева. Привалов заботливо осматривал каждого и вдумчиво выбирал, и когда число сколько-нибудь годных к маршу в штаб и обратно дошло до двадцати четырех, Ливенцев буркнул ему, что этого за глаза довольно, чтобы застрелить пятерых безоружных.

Сам же он все-таки думал, что расстрел этот, задуманный Ковалевским, в конце концов не состоится. Он считал своего командира полка по натуре мягким, хотя и очень вспыльчивым человеком, и достаточно неглупым, чтобы не разглядеть явной глупости хотя бы в последний момент.

Во всяком случае, он непременно хотел поговорить с ним об этом, и когда его вызвали в штаб, то это и было все, к чему он стремился сам.

Лихорадка, между прочим, его не оставляла, но так как он болел только в детстве, то не придавал ей значения и не пытался, да и не мог бы хотя приблизительно определить, насколько поднялась у него температура.

В оледенелых шинелях, застревая в снегу и падая по двое, по трое и с огромным трудом подымаясь, солдаты цепочкой, в двухшеренговом строю медленно двигались против ветра; Ливенцев и Привалов сзади.

— Неужто придется мне командовать, Николай Иванович? — мученически спрашивал Привалов и, заслоняя руками лицо от ветра, старался зайти вперед, чтобы в глазах своего ротного прочитать какую-нибудь надежду.

— Власти, вообще говоря, очень любят казнить, — отвечал Ливенцев. — Но иногда им хочется одарить подчиненных своим великодушным вниманием, и тогда они милуют. Помните, как это проделали когда-то с одним из наших великих писателей*? Мне кажется, что и Ковалевский просто хочет произвести жуткое впечатление на наших серых героев, а в конечном итоге смертную казнь заменит каторгой, которую самострелам нашим предложат отбыть после войны… если кто-нибудь из них останется в живых до конца войны… и если после войны останется в живых каторга.

— Значит, вы думаете, что их помилуют? — повеселел Привалов. — Это было бы здорово. А то я не знаю, как бы я командовал расстрелом! Это было бы мне пятно на совести на всю мою жизнь.

— Гм… Неизвестно ведь, что это теперь значит «вся жизнь», — слабо усмехнулся Ливенцев.

— Да, ваша правда, Николай Иванович, — неизвестно, конечно… А что это вы сказали насчет каторги после войны? Почему она может не уцелеть?

— А вы вспомните сами, что было после японской войны… А размах этой войны куда грандиознее, чем японской, и… она гораздо более неудачная.

Они добрались, наконец, до землянки штаба, над которой отчаянно трепался желтый флажок, стремясь во что бы то ни стало оторваться от древка и умчаться. На часах Ливенцева в это время было уже четыре, — как раз то время, когда он должен был, по приказу Ковалевского, привести своих людей к штабу. Он вошел в землянку, оставив Привалова с солдатами. В штабе было людно и с холоду показалось жарко, но темно. С трудом распознали глаза стоявших кучкой Урфалова, Дубягу и Кароли, и чрезвычайно изумило то, что как раз в это время громко говорил капитан Пигарев кому-то по телефону:

— Пули полетят в сторону вашей роты. Примите меры, чтобы у вас от них не пострадал никто. Что? Когда этого ждать? Это будет сейчас: взвод от десятой роты уже подходит.

Ливенцев понял, что тут уже все решено насчет участи его пятерых, и это так сразу оглушило его, что он остался стоять у двери, — прирос к земляному полу. Его заметил первым Пигарев и сказал: