Выбрать главу

— Мой старинный клиент умер один — грек Родоканаки, экспортер-хлебник, и нужно было трех оболтусов в наследство вводить… Считанные деньги были! — выпятил толстые губы Кароли. — Теперь уж эти денежки другой получит, а ведь я за ним как ухаживал! Как за родным отцом! Перед самым объявлением войны справлялся у докторов, — трое его лечили: «Ну что, как?» — «Две-три недели протянет, и готово!» — говорят. Рак желудка был… Смотрю теперь на все, а у меня тоска, у меня тоска!

— Эх, я, может, еще и больше вас потеряю! — тоскливо сказал Мазанка. — Остались в имении только жена с сынишкой, а она ведь никогда в хозяйство не вмешивалась… Начнет продавать хлеб, — ее, конечно, накроют. Непременно накроют! Еще может и так быть, что никаких денег не заплатят, а рубль уже стал полтинник!

— На колбасе — и того меньше, — улыбнулся Ливенцев.

— Хлеба сейчас не продавайте, — веско сказал Лихачев. — Явный убыток!

— И не продавать нельзя: деньги нужны.

— Продавайте нагульный скот в таком случае. Потому что скот на зиму оставлять, конечно, абсурд, а хлеб ваш пускай лежит: он ни сена, ни барды не просит… Я своему управляющему категорически запретил продавать хлеб: пусть лежит до окончания войны!

И Лихачев вытянул энергично левый ус и старательно закрутил его снова, а Ливенцев обратился к нему:

— Все-таки проливы… Я об этом знаю теоретически, так сказать, что вот существуют политики столичные, и они говорят что-то там такое, со времен Каткова, а пожалуй, даже и со времен матушки Екатерины, о Константинополе — втором Риме — и о проливах… Но ведь, представьте, так и думал, что все это нужно политикам, а нам с вами зачем проливы?

— Вам лично? Не знаю. Вам это лучше знать, — вежливо усмехнулся Лихачев. — Что же касается меня, помещика, производителя пше-ни-цы, которую от нас вывозят за границу всякие Дрейфусы, — то это уж я, конечно, знаю, так как за провоз через Дарданеллы своего же хлеба я же и плачу Турции!

— Вы? Не понимаю!

— Очень просто! Таможенный сбор существует одинаково как у нас, так и везде, — так же и в Турции. Вы ведь, э-э… не думаете, надеюсь, что у турок все очень просто: руки к сердцу, поклон в пояс, и проезжайте, пожалуйста, провозите хлеб, господа Дрейфусы! Нет, Дрейфусы платят, а с нас, помещиков, берут! То есть, нам они недодают на хлеб, сколько они теряют, чтобы Дарданеллы пройти… А когда Дарданеллы будут наши, то за хлеб свой мы будем получать больше, — ясно? Не говоря уж о том, что мы там десять Кронштадтов устроим, и черта с два к нам в Черное море кто-нибудь продерется! И никаких нам тогда балаклавских береговых батарей не надо строить! И Севастополь тогда будет просто торговый город…

— Вы редкостно-счастливый человек: знаете, зачем и к чему вся эта война… — начал было Ливенцев, думая выяснить для себя еще кое-что благодаря этому ротмистру, который внимательно так читал «Русское слово», но тут вошел корнет Зубенко, в комнате показавшийся гораздо выше ростом, чем на Нахимовской улице, извинился, что несколько запоздал к обеду, сказал Лихачеву что-то такое о сене, которое — наконец-то! — получено там, в Севастополе, и вопрос теперь только в том, чтобы его доставить в Балаклаву.

Он сел за стол привычно, — видно было, что каждый день он так же точно садился за этот стол. Ливенцев пригляделся к рукаву его тужурки, не переменил ли на другую, — нет, он был постоянен: это была та самая, заплатанная на локте.

Теперь, когда Ливенцев окончательно убедился, что Зубенко — человек с какими-то странностями, он, по своему обыкновению, весьма приблизил к нему глаза, но ничего странного в его лице все-таки не находил. Напротив, это было вполне обычное, размашистых линий, степное лицо с белесыми ресницами, от которых веяло добродушием и недалекостью; из своих наблюдений над людьми Ливенцев выводил, что подобные белесые ресницы бывают только у недалеких людей. И так как он пришелся с ним рядом, то спросил Зубенко, как будто между прочим:

— Почему вам так не понравилась военная служба, что вышли в отставку корнетом? Мне кажется, что вы именно и рождены для геройских подвигов.

— Разве я корнетом в отставку вышел? — улыбнулся Зубенко. — Я, конечно, поручиком, только теперь надел свои прежние погоны, как и полагается по закону: раз ты мобилизован из отставки, чин твой — какой был на действительной…

— Знаю, знаю… но уверен я, что вы погон поручичьих даже и не покупали.

— А зачем же мне их было покупать? — удивился как будто Зубенко, которому денщик поставил в это время тарелку супа.

— Лишняя трата денег? — подсказал Ливенцев.

— Совершенно лишняя, — согласился Зубенко.

— Что такое два с полтиной за погоны с тремя звездочками заплатить! — вмешался в разговор Кароли. — Накажи меня бог, пустяк полнейший, а все-таки три звездочки, а не две! Да, наконец, купили бы еще пару звездочек за двугривенный, и все! И пока мне не прикажут снять мои погоны с тремя звездочками, а надеть подпоручичьи с двумя, я их все-таки носить буду. Но ведь у меня миллионного состояния нету, как у вас!

— Какого миллионного? — повернулся к нему встревоженно Зубенко и замигал ресницами.

— А с какого же капитала можно получать по шестьдесят тысяч дохода? — причмокнул даже как-то Кароли. — Шестьдесят тысяч в год! Ого! И палец о палец не ударить! Меня, например, взять, так мне ведь сколько приходится ра-бо-тать, батенька! Родоканаки тоже не каждый год умирают! Мне сорок четыре монеты всего, а я вот — седой! — похлопал он по коротко стриженной голове, сидящей на короткой шее.

Ливенцев заметил, как густо покраснел Зубенко и с каким недоумением глядел на него Лихачев, выкатив свои румынские глаза. Даже Цирцея перестала порхать пальцами по спинке африканской собачки.

— Каких шестьдесят тысяч? — придушенно спросил Зубенко.

— Откуда у него шестьдесят тысяч дохода? — раскатисто сказал Лихачев, готовый захохотать, так как принял это за несколько странную между мало знакомыми людьми, но все-таки шутку, конечно.

— Будто бы дает французская компания какая-то за одни только недра, а имение остается имением, — три тысячи десятин! — ответил Лихачеву за Кароли Мазанка, тоже уставивший в несчастного корнета красивые, с поволокой, карие глаза.

— Вранье!.. Клевета!.. — энергично выкрикнул Зубенко. — Вообще меня, должно быть, смешали с кем-то другим.

— Вот странный человек! Не хочет даже, чтобы его считали богатым! Накажи меня бог, в первый раз такого вижу! — искренне удивился Кароли.

А Ливенцев даже пожал своими не узкими, но выдвинутыми как-то вперед плечами:

— Непостижимо!.. Я, конечно, не знал бы, что именно мне делать с миллионом, если бы он свалился мне с неба, но всякий миллион все-таки факт, как же можно его отрицать.

— Не понимаю, господа, что вы такое говорите! — как будто даже возмущенно немного поглядела на всех поочередно Цирцея. — Ведь это называется шутить над человеком, который отшучиваться совсем не умеет.

И под ее взглядом командирши, заступившейся за своего субалтерна, первым смутился вежливый Мазанка и тут же выдал Ливенцева:

— Сведения о миллионах идут вот от нашего прапорщика… Мы сами это только сегодня от него услыхали…

И так как на Ливенцева теперь обратилось сразу несколько пар глаз и белесые глаза Зубенко глядели неприкрыто враждебно, то Ливенцев тоже поколебался было и уж хотел как-нибудь замять разговор, но спросил на всякий случай корнета:

— А вы доктора нашего Монякова знаете?

— Монякова? — переспросил Зубенко и отвернулся.

— Да, того самого Монякова, с которым вы, правда, не захотели говорить дня два назад, но ведь когда-нибудь придется же вам с ним встретиться, не так ли?.. Так вот, это именно он мне о вас наговорил, представьте!.. Он вас очень хорошо знает… и ваше имение… и ваши дела с французской компанией «Унион».

— Он так вам и сказал: французской компанией? — пусто и глухо спросил после томительного молчания Зубенко.

— С французской или бельгийской… Да, кажется, именно с бельгийской, но мне показалось, что это — все равно.