— Я забыл… Разве я не мог забыть? — как бы даже оправдывался Генкель.
— Забывать у нас позволяется только командиру дружины, а не вам. И хотя вы являетесь его заместителем, как это я читал в приказе, но только на время его болезни или отъезда, это — раз… и притом, совсем не в том заместителем, чтобы забывать.
— Хорошо, я передам ваши слова командиру дружины, — пообещал Генкель.
— Это будет напрасный труд! Я могу и сам ему сказать это, тем более что новостью для него это не будет. Наконец, вы могли забыть, и не подражая Полетике, — допустим и это, — но не тянуть мне руку, не говорить: «Здравствуйте же!» Это «же» совершенно было излишне.
— Однако, когда штаб-офицер протягивает вам, прапорщику, руку…
— Ого! — перебил его Ливенцев. — «То какая это честь для прапорщика!» — вы хотели сказать? Нет, чести тут ни малейшей… Притом вы очень преувеличенного мнения о своем чине: вы просто капитан, и напрасно носите после мобилизации свои отставные погоны.
— Вот командир бригады скажет вам, в каком я чине!
— И отлично! Так что наконец-то и я узнаю это! Что ж, всякое знание полезно, я всегда был такого мнения.
Так они разговаривали идя, причем Ливенцев шел не рядом с Генкелем, а старался держаться на полшага сзади: слишком противно было бы идти с ним рядом.
Он представлял стеклянные моськины глаза на обрюзгшем кувшинном рыле генерала Баснина, и в ушах его уже начал дребезжать хрипучий голос, тот голос, которым когда-то разносил этот «синопец» безмолвного перед ним Полетику.
«Ну, я таким безмолвным не буду!» — решил про себя Ливенцев и в то же время думал, как именно будет он говорить, если тот сразу же начнет на него орать хрипуче. Ведь Генкель в его глазах является «расторопным штаб-офицером», то есть вполне достойным заступничества и поощрения, и, может быть, генерал-майор Рейс, начальник штаба Баснина, является как раз «рукою» Генкеля?..
Однажды видел Ливенцев этого сухощавого седоусого немца, который вел себя при Баснине, точно ученая комнатная собачка, и «делал стойку» всякий раз, как только появлялся в канцелярии штаба из своего кабинета Баснин, то есть вскакивал и замирал руки по швам. Но в то же время известно было всем, что именно он ведет все дела бригады по своей линии, так как Баснин ленив, притом часто объедается и оттого болеет желудком и не всегда бывает в штабе.
Кое-какая надежда на то, что Баснина не будет в штабе и теперь, появилась у Ливенцева, когда они дошли до трамвайной остановки, но на всякий случай он все-таки перебирал в уме все, что мог бы сказать в оправданье, если бы Баснин захотел его выслушать. И пока ехал в трамвае, составил что-то вроде речи из целого ряда его недоуменных вопросов о Генкеле, а Генкель сидел в это время у окна, наполовину открытого ввиду теплого дня, и курил, дым выпуская в окно.
В штабе бригады оказался один только адъютант, пожилой поручик, ходивший по канцелярии. На вопрос Генкеля, можно ли по весьма серьезному делу видеть командира бригады, адъютант ответил бесстрастно, как судьба:
— Генерал Баснин дома, болен… Генерал Рейс поехал к нему с докладом.
Генкель обернулся к Ливенцеву:
— Хорошо, прапорщик… Мы можем в таком случае поехать на дом к генералу Баснину.
— Была охота ехать к больному генералу с полнейшими пустяками! — отозвался Ливенцев.
— Нет-с! Это не пустяки! — повысил было голос Генкель.
— С вашей точки зрения?.. Только не с моей.
— Тогда поедем сейчас же к командиру дружины!
— Вот что: вы можете ехать, конечно, куда вам будет угодно, а мне это все надоело, и я пойду домой. Кормовые деньги я все-таки надеюсь от вас получить сегодня: их можно прислать с кем-нибудь из писарей ко мне на квартиру.
— Нет! Уходить вы не имеете права! — попробовал было начальственно прикрикнуть Генкель, но Ливенцев усмехнулся:
— Е-рун-да! Как это так не имею права?.. Вот взял и ушел!
И быстро двинулся к выходу.
— Я сейчас же еду к командиру дружины! — кричал ему в спину Генкель.
— Можете! Не запрещаю! — отозвался Ливенцев от дверей и, не обернувшись, пошел домой обедать.
А дома ждал его ратник с одного из постов Степан Малаха, который передал ему словесное приказание зайти на вокзал вечером.
— От кого приказание? — спросил Ливенцев.
— Жандарм с седой бородой переказывал, ваше благородие.
— Вахмистр? Гончаренко?
— Не могу знать, как фамилия. А медаль он имеет золотую.
— Значит, вахмистр передал тебе… А от кого приказание?
— От якого-сь полковника.
Ливенцев понял, что приказание идет от жандармского полковника Черокова, и подумал, что, может быть, Генкель успел поговорить с ним по телефону, с этим Чероковым, может, они были когда-нибудь сослуживцами…
Черокова он видел всего только раз, когда принимал посты на железной дороге, так как посты эти каким-то образом были в ведении жандармской власти и дежурный по вокзалу жандарм обыкновенно добывал ему дрезину для объезда постов и рабочих, чтобы вертеть дрезину.
Вечером Ливенцев поехал на вокзал, где старый вахмистр Гончаренко, по своей представительности годившийся в генерал-губернаторы, нагнувшись к нему, сказал ему тихо и таинственно:
— Дня через два ожидаем его величество.
— Вот как! — очень удивился Ливенцев. — Отчего же нигде об этом ничего не говорят?
— То есть, где же это нигде? — осведомился Гончаренко.
— Да вот я был сегодня в штабе дружины и в штабе бригады — нигде ничего не слыхал.
Жандарм стал совсем таинственным и сказал почти шепотом:
— Секретная депеша, только в обед получена.
— Ну, у меня на постах все в порядке. А завтра поеду — кормовые деньги раздам.
— Завтра я распоряжусь, значит, насчет дрезины… А ко скольким часам дрезину заказать?
— Часам так к одиннадцати, я думаю.
— Слушаю, — сказал Гончаренко. — А теперь пойдемте, я вас проведу к начальнику.
И когда шел за огромным вахмистром Ливенцев по плохо замощенному вокзальному двору к двухэтажному дому жандармского управления, он смутно представлял себе Черокова, как человека незначительной внешности, но с какими-то странными, аспидно-сине-молочными, холодными и совершенно неподвижными, как у амфибии, глазами. Конечно, покушений на железной дороге ждали не от внешних врагов, а от внутренних, почему и ведал постами начальник жандармского управления.
В кабинете Черокова горела электрическая лампочка, но окна были наглухо, как везде в Севастополе, задернуты черными занавесками. В такой обстановке аспидно-сине-молочные глаза его стали еще более загадочны, и когда вошел сопровождаемый вахмистром Ливенцев, Чероков, подавая ему руку, так долго и пристально и совершенно не мигая глядел на него, что Ливенцеву стало не по себе и он передернул плечами.
Наконец, тихо, но отчетливо сказал Чероков, когда Гончаренко вышел:
— Его величество ожидается здесь на днях, но сегодня пока никому не говорите об этом.
Он помолчал немного и добавил уже более громко:
— Скажите, за всех людей ваших вы можете поручиться?
— Гм… Безусловно за всех, — уверенно сказал Ливенцев.
— Но ведь вы… Вам хорошо известно, что заводских рабочих между ними нет?
Ливенцев вспомнил, что говорилось что-то о заводских рабочих, когда Урфалов отбирал на посты людей, и сказал:
— Выбирали исключительно сельчан.
— Угу… Сельчан…
Неподвижные глаза Черокова не выдавали ни малейшей работы его мозга, и Ливенцев не мог уловить, когда появилось в нем соображение о немцах-колонистах, но он сказал вдруг:
— Немцы-колонисты ведь тоже сельчане, а у вас они в ротах имеются.
— И на постах есть немцы-колонисты, — сказал Ливенцев, вспоминая, что пост на одном из мостов подобрался исключительно из немцев.
— Ка-ак?! Есть? На постах?..
Глаза Черокова не замигали и не стали шире, они только как будто осветились откуда-то изнутри и побелели.