Я грустно сказал:
– Вы должны извинить меня, мистер Уорд. Я, конечно, сумел бы ответить на ваш вопрос, но проклятый коктейль ударил мне в голову. Я сейчас ни о чем не могу судить. Ведь я говорил вам…
– Не огорчайтесь, прошу вас. Я опять не сумел изложить свою мысль толково. Хотя я старался быть ясным…
– Ну, разумеется. Вы были предельно ясным. Чтобы не понять вас, нужно быть безнадежным кретином. Все дело в проклятом коктейле.
– Нет, не вините себя. Я еще раз попробую, и уж если теперь…
– Нет, умоляю вас, это будет впустую. Голова моя в таком состоянии, что я не сумею ответить на самый простой вопрос.
– Не бойтесь, я так поверну свой вопрос, что вы сразу поймете, в чем дело. Начнемте сначала (он перегнулся ко мне через стол, лицо его выразило глубокую озабоченность, и он приготовился пальцами правой руки загибать пальцы на левой, отмечая важнейшие пункты в своем рассуждении, а я, вытянув шею и напрягши все силы, приготовился или понять или погибнуть): – Так вот, эта штуковина, эта самая жила содержит в себе металл, серебро, и тем самым, понятное дело, она выступает, как последующий элемент в ряду предыдущих, действуя в пользу ближайших и в ущерб всем последующим, либо в ущерб всем ближайшим и в пользу последующих или индифферентно и к тем и к другим, а также учитывая относительную границу в радиусе распространения…
Я сказал:
– Теперь совершенно ясно, что у меня на плечах чурбан. Не старайтесь, не надо. Чем больше вы объясняете, тем меньше я понимаю.
Сзади послышался подозрительный шум. Я быстро обернулся и увидел, что Хингстон, укрывшись газетой, корчится от неодолимого смеха. Я взглянул на Уорда, он сбросил недавнюю важность и тоже смеялся. Меня разыграли. Под видом глубокомысленных рассуждений мне преподносили совершеннейший вздор. Артимес Уорд был одним из самых приятных людей на свете и замечательным собеседником. Про него шла молва, что он молчалив. Вспоминая нашу беседу, я позволю себе с этим не согласиться.
КАК МЕНЯ ПРОВЕЛИ В НЬЮАРКЕ
Редко бывает приятно сплетничать о самом себе, но в некоторых случаях человеку после исповеди становится легче. Вот и сейчас я желаю облегчить свою душу, хотя мне кажется, что я это делаю скорее из жажды предать гласности неблаговидный поступок другого человека, чем из желания пролить бальзам на раны своего сердца. (Я понятия не имею, что такое «бальзам», но, кажется, это выражение в данном случае как раз подходит.) Вы, может быть, помните, что я не так давно читал лекцию в Ньюарке молодым людям, членам какого—то общества? Ну, словом, я ее читал. Перед началом лекции мне пришлось беседовать с одним из упомянутых молодых джентльменов, и он сказал, что у него есть дядя, который неизвестно по какой причине навсегда утратил способность что—либо чувствовать. И со слезами на глазах этот молодой человек сказал:
– Ах, если б мне еще хоть раз увидеть, как он смеется! Ах, если б мне увидеть, как он плачет!
Я был тронут. Я не могу оставаться равнодушным к чужому горю.
Я сказал:
– Тащите вашего дядю на мою лекцию. Я его расшевелю. Я сделаю это для вас.
– Ах, если б только вам это удалось! Если б вам это удалось, вся наша семья стала бы за вас молиться, – мы так его любим! Ах, благодетель, неужели вы его заставите смеяться? Неужели вы вызовете живительные слезы на эти иссохшие веки?
Я был тронут до глубины души. Я сказал:
– Сын мой, приводите вашего старичка. У меня для этой лекции приготовлены такие анекдоты, что, если в нем осталась хоть капля смеха, он будет смеяться, а если эти не достигнут цели, то у меня имеются другие, – и тут он должен будет либо заплакать, либо умереть, ничего другого ему не останется.
Молодой человек призвал благословение на мою голову, прослезился и обнял меня, а потом побежал за своим дядей. Он посадил старика на самом виду, во второй ряд, и я начал его обрабатывать. Сначала я пустил в ход анекдоты полегче, потом потяжелее; я осыпал его плохими анекдотами и просто изрешетил хорошими; я выстреливал в него старыми, бородатыми анекдотами и, не жалея перца, посыпал его с носа и с кормы новыми, с пыла горячими; я вошел и раж и старался в поте лица, до хрипоты, до тех пор, пока в горле не начало саднить, до бешенства, до ярости, – но ни разу не прошиб старика, не добился ни слезы, ни улыбки. Так—таки ничего! Ни признака улыбки, ни следа слез! Я был изумлен. Наконец я закончил лекцию последним воплем отчаяния, последней вспышкой юмора – запустил в него анекдотом сверхъестественной силы и потрясающего действия. Потом я сел на место, совсем растерявшись и выбившись из сил.