– Все потерялись, Миша, Лиза, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет! – бессмысленно и жутко бормотал он, неизвестно к кому обращаясь, не то к Михею, не то к печнику Кузьме, не то к экономке Дарье Ивановне, заменившей по хозяйству Александру Павловну.
Только поздно ночью Петр Николаевич угомонился и ушел к себе в кабинет.
Камердинер Михей, как старый дядька, не оставлял его ни на минуту.
Тревожно и жутко было в доме, все углы стали холодными. Куда все девались? Где мир, смех и счастье?
Три гроба – три смерти морозом заледенили теплый огонек Бородинского очага.
Совершившиеся за какой-нибудь месяц события – эта Бородинская история со смертями тотчас была поднята на язык.
– Тут положительно дело нечисто!
Так заговорили не только в соседней Чернянке и не в соседней Костомаровке, но и в Британах и даже в Мотовиловке и, конечно, повсюду в городе.
Как, что, почему? – И давай – и пошло.
Всю жизнь Благодатненскую вверх дном перевернули, по косточкам перебрали и бабушек и тетушек Бородинских и то, чего никогда не было, и то, что было, но совсем не с Бородиными, а, скажем, ну с Муромцевыми. Всё на свет Божий вывели – глядите, господа, и судите, нам-то всё уж давно известно!
Ухватились почему-то за того таинственного гостя-генерала, друга Петра Николаевича, который, Бог знает отчего, сбежал тогда из Благодатного.
И сразу же все решили, что этот самый генерал всё знает, и стоит только допросить его – и станет всё ясно, как на ладони. Но где его достанешь? Туда-сюда. Руки опускаются.
Кто-то сказал:
– Перевердеева весь Петербург знает.
– Стало быть, он в Петербурге?
– Конечно!
Срочно был послан от губернатора запрос в Петербург. Чуть ли не в тот же самый день получилась справка. Доносилось, что генералов в Петербурге сколько угодно, и есть с такими фамилиями, что даже не совсем ловко в дамском обществе представляться, но Перевердеева никакого нет. Может быть, Переверзев?
И пока снова наводили справки о Переверзеве, судили и рядили вкривь и вкось, кто-то железный, не спрашиваясь, никому не отдавая отчета, уверенно совершал свое верное дело, кто-то беспощадный семимильными шагами из дальне-далека шел творить суд и расправу по-своему.
Без Александры Павловны ничего не клеилось, и она через силу, отрываясь от своих тяжелых дум, входила в мелочи жизни.
Она считала себя не в праве бросить на произвол судьбы дом, мужа и дочь, – мужа, из любви к которому она принесла такую огромную жертву, дочь, из любви к которой она пожертвовала бы сейчас всем своим покоем.
И не ошиблась ли она, когда, молясь, отдавала в жертву троих старших, а Соню забыла?
И не забыла Соню, а нарочно не помянула!
Зачем она тогда не помянула Соню? – Все бы уцелели.
А что если бы все четверо умерли? Но этого не могло быть: ведь если бы она всё отдала, а кто отдаст всё…
Зачем она тогда не отдала всех?
Вот вопрос, который сверлил ее и не отпускал.
А ну как и Соня умрет?
Она же вот сказала сейчас, что отдает всё, а стало быть, и Соню?
Вот вопрос, от которого, как помешанная, металась она, боясь думать.
– Соня, Соня, где ты? – спохватывалась Александра Павловна, ища дочь, которая не отходила от матери.
К мукам за себя, за свой поступок, к мукам за единственную дочь присоединилось беспокойство о любимом муже, жизнь которого держалась на трех дорогих смертях.
Петр Николаевич еле двигался, он уж не выходил из кабинета, он посинел весь, волосы примазались, и блеклая мертвая кожа, точно отделившаяся от тела, висела на нем мешком.
По дому, по всем комнатам пошел тяжелый дух.
Дом был старый, под полом водилось множество крыс – их было целое поколение, и нередко случалось, что какая-нибудь древняя крыса дохла. Вот, должно быть, почему шел невыносимый запах.
В другое время Петр Николаевич непременно бы нашел то место, где валялась падаль, пол подняли бы и падаль убрали бы, но теперь не до того было.
Все, кому случилось в это время быть в Благодатном, чувствовали, что так жизнь продолжаться не может, что рано или поздно – какой, всё равно – а должен отыскаться выход.
И ждали.
А ждать еще положено было три дня и три ночи.
И два дня и две ночи уже прошли.
В субботу вечером батюшка о. Иван служил в доме всенощную и накадил изрядно – ладана не пожалел.
После закуски уехал, и все не без угара разошлись спать.
– Ночью, – так после рассказывал Михей, – слышу я, барин меня кличет. «Михей, говорит, голубчик, принеси мне петушка, Христа ради, я тебя никогда не забуду». «А зачем, говорю, вам, барин, петух в такую пору? Ночь на дворе». А он только глазом подмигнул: понимай, значит, зачем. Пошел я в курятник, поймал петуха пожирнее, принес петуха и нож подаю. Взял барин петуха, резать стал, а сил-то уж нет – петух всё трепыхается. Ну, кое-как с петухом покончил. Крови целая лужа и на полу и на себе. Будто и лучше барину стало. «Хорошо бы, говорит, Михей, покойничка посмотреть!». «Господь с вами, говорю, какой теперь покойник, эка невидаль!». А у самого по спине мороз подирает – вижу, с барином что-то неладно, ровно что его душит, так зуб-о-зуб и колотит. «А где, говорит, Соня?» Да на меня как посмотрит – умирать придет час, не забуду, так посмотрел. «В барыниной спальне, говорю, с барыней». Тут барин, видно, успокоился, а я отошел да и прилег.