– Проснулась я ночью, – рассказывала после экономка Дарья Ивановна, – слышу, будто кот мяучит. А откуда, думаю, коту взяться? Помяукала – не отзывается, шипит.
– Петух, действительно, пел, – показывали другие.
Но, видно, и петух не помог.
А какой петушок был славный!
Сил у старика больше не было, сейчас задохнется.
Петр Николаевич вдруг привстал на кровати:
– Все потерялись – Миша, Лиза, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет!
И одна заволакивающая мысль: найти Соню сейчас же, сию секунду, подняла его на ноги и повела.
Не выпуская ножа из рук, он пополз из кабинета в спальню. Дверь в спальню была полуоткрыта.
В спальне было светло от лампадки.
Соня лежала с матерью на кровати лицом к двери.
– Курочка, куронька моя! – шептал старик, подползая к кровати.
Соня открыла глаза. Села на кровать.
И, глядя на отца, скрюченного, измазанного кровью, в ужасе вытянула свою лебяжью шейку.
– Куронька, куряточка! – шептал старик, силясь подняться на ноги.
И – поднялся.
Лебяжья шейка дочери в луче лампадки еще больше вытянулась под сверкнувшим ножом – один миг, и вишневым ожерельем сдавило бы лебедь!
Но старик уж не мог, силы его оставили, ему нет спасения!
Нож выскользнул из рук и вместе с склизлою кожей, отделившейся от его пальцев, упал на ковер.
Старик, дрогнув, присел на корточки, весь осунулся.
Всё в нем – нос, рот, уши – всё собралось в жирные складки и, пуфнув, поплыло.
И плыла липкая кашица, чисто очищая от дряни белые кости.
Голый, безглазый череп, такой смешливый, ощериваясь, белый, как сахар, череп стал в луче лампадки.
И в ту же минуту огонь, распахнув пламенем дверь спальни, красным глазом кольнул мать и обомлевшую дочь, и мертвую голову мертвого отца и, бросившись языками под потолок, развеялся красным петухом.
Дом Бородиных горел.
Чёртик*
Дом Дивилиных у реки. Старый, серый, лупленный. Всякая собака знает.
Дверь в дому с приступками, узкая, серая, глухая – ни скважинки, ни щелинки – и для ключа никакой дырки не видно. В ночную пору не достучаться. Да и кому в ночную пору стучаться? – Разве бы вору? – Вору-то, положим, и не к чему, вор и без дверей залезет, на то он и вор. А если вот случай какой, надобность важная… Ну, уж не обессудь – звонка не водится.
Одно время на двери висела записочка: ход в окошко –
Плутня ли тут чья, или так уж надо было по случаю какой переделки, – действительно, о ту пору поблизости околачивались маляры. Но от этого не легче.
Ты сунься-ка, попробуй! – окно-то вон где: сколько ни скачи, не доскачешь, только жилу себе вытянешь. Оно если бы с тумбы или с фонаря… Да тумба-то на грех кривая: ехал как-то ломовик, зазевался, зацепил за тумбу, тумбу и своротило, так с тех пор кривою и осталась. А с фонарем тоже радость не ахти какая. Если бы хоть чуточку поближе, а то ишь угодил куда – совсем наискосок к Москва-реке. Это пока-то полезешь да приноровишься – да и лазить не стоит: пустое! Ну, да что, с улицы не подступиться.
Вот через забор разве с набережной махнуть? – Через забор – костыли помеха: другой попадет тебе толще пальца, вот этакий, а востроты – игла тупее. Его, брат, не перещеголяешь!
Если ткнуться в ворота… если ткнешься в ворота, прямо перед тобою будет на дворе огромный сарай; когда-то ходил сарай под извозчика, а теперь только конский дух остался, навозцем, да и тот продыхается.
Доберешься благополучно до сарая, поверни на левую руку и иди напрямик до собачьей конурки – собаки в конурке никакой нет, была одна, Белкой звали, да подохла, так что и побрехать некому.
А от конурки опять поверни на левую руку и упрешься прямо в дверь.
Дверь обита замуслеванной клеенкой и на блоке. Отворить ты ее, конечно, без труда отворишь, хитрости тут никакой нет, и пойдешь по коридору, и, наспотыкавшись вдоволь, уткнешься, наконец, в другую дверь. Тут-то тебе и ожидай! Пока не лопнет терпение – всё равно без толку – плюнешь и пойдешь.