Так проходили вечера за вечерами.
Всё валилось из рук.
Сколько Дениска бумаги перевел зря: начнет рисовать, и разорвет.
– Они молятся, – повторял он и спохватывался, цепляясь за что-то, за какую-то дорожку, которая вела его к уморительной каверзе, – они стоят все трое рядом… они целуются… эта собака и Яга… они молятся…
– О чем же они молятся?
– Молятся. Видно только, как губы их раскрываются, и потом хлест лестовок, хлещутся.
Антонина насторожилась.
– А если… Антонинка, знаешь, я придумал, Антонинка! В эту субботу я проберусь в образную… – и Дениска затрясся весь от хохота и горел весь от мысли, мелькнувшей в бедовой его голове, – понимаешь, Антонинка? Ты понимаешь?
И шепотом на самое ухо он сказал что-то Антонине, покосился на дверь, потер себе руки от удовольствия и, схватив со стола снимку, принялся жевать ее во все скулы с наслаждением.
Красные пятна вспыхнули на бледном личике девочки, загорались глаза смехом и слезами.
И она вдруг захохотала, и хохотала, захлебываясь, так громко, как только могла хохотать, и вся подпрыгивала, и костыли за спиной прыгали.
– Он? – подмигнул Дениска, вынимая изо рта снимку и принимаясь выделывать из снимки какую-то странную дьявольскую фигуру.
– Он! – хохотала вся в слезах Антонина.
Суббота выдалась особенная – масленичная. Всю неделю объедались блинами, разнесло животы во какие, куда гора! Уж и в горло не шло, душа не принимала, а всё-таки ели. На то она и масленица не простая, а широкая.
Служба тянулась долгая, с такими бесчисленными поклонами и такими трудными: поклонишься, а сам и не встанешь.
Яга повела Антонину в детскую, девочка просто валилась.
А Дениска что-то замешкался: лампадку полез поправлять У Трех Радостей.
И что-то уж очень долго вертелся, так что тараканщик стащил его со стула, пхнул коленом.
Такой был суровый и мрачный в эту субботу тараканщик. С блина ли, либо ток нему подходило, – душа его начинала гореть, сердце стучать, нутро выворачиваться, – Бог знает. И когда он пел, и когда гнусил молитвы, зубы его скалились, и весь он подергивался, будто держала его какая-то злая лихорадка, самая злющая из всех дочерей Иродовых.
Дениска кувыркнулся на пороге, но тараканщик поднял его и так саданул, что мигом очутился Дениска прямо на своей кровати.
И Антонина и Дениска притворились спящими.
Ждали.
Колотилось их сердце – ух как!
В доме мрак и тихо.
Все двери затворены и заперты.
Яга еще раз пробует ключ от двери образной.
В образной началось моление.
О н сегодня должен явиться, – сам Дьявол должен явиться, и не в тайном, в явном своем лике. В этот страшный день надлежит быть последнему дню. Они готовы. И пусть Он им явится. Они вступят в борьбу. И Он побежден будет.
Их трое. Трое верных. Мир и земля в грехе. Грех растет. С каждым часом внедряется грех глубже в сердце, в корни сердца. Но их трое. Трое верных среди неверия и греха. Ангел-хранитель покидает землю. С плачем и скорбью летит ангел на небо. Кадильница его пуста. Нет фимиама молитв и покаяния. Нет дел человеческих, угодных Богу. Дьявол всё победил.
Они готовы. И пусть Он им явится. Они поразят его.
И вот они клянутся. Именем Бога, именем Христа, именем Святого Духа. Они клянутся любовью к Ним. К Богу, ко Христу, к духу Святому.
И они клялись. Душу положат свою, душу погубят свою, чтобы сохранить ее.
Они готовы. И пусть Он им явится. И они одолеют его.
Вспыхнут костром, – с ними вспыхнет земля и вместе все твари, – и станет земля и все твари белыми и светлыми, как белы и светлы ризы Господни.
А теперь им должно покаяться друг перед другом.
У Глафиры и Аграфены – великий грех на душе: однажды могли они показать свою веру и любовь к Богу. Но Дьявол смутил и поколебал их: они отвергли и веру и любовь к Богу во имя любви к человеку, – погани.
Когда умер старик, предложил им тараканщик принести в жертву Антонину, но Глафира и Аграфена хоть взяться-то и взялись, а не могли этого сделать.
Они каялись друг перед другом.
– Ты мне сказал, – исповедалась Глафира, – ребенок, которого я родила, самое любимое, что есть у меня, и во имя любви к Богу он должен умереть. Ты велел мне отдать ребенка матушке. И я отдала ей девочку. И, как ты сказал, я осталась одна в комнате. Знала я, что за стеною делается, и слушала. И слышала я, как пискнула девочка. Потом всё затихло. И ногтями я скребла стену, а сердце мое от горя полыхалось. Не могла больше вынести. Не послушалась. Бросилась я в комнату к матушке, а девочка жива еще, дочка моя, сидит она на руках и ротиком смеется. Тогда упала я на колени и просила матушку: «Матушка, не губи ее, оставь ее!» Господи! Господи! Господи! Прости меня!