И так продержав оторопевших слуг в напряженнейшем и тягчайшем ожидании, вдруг махал рукою, сопровождая досадливость свою и бессилие единственным своим излюбленным словом:
– Чёрт!
– Чёрт! – отдавалось где-то и в коридоре, и где-то под печкой, и где-то в подвалах, и где-то под потолком, высоко, на черном чердаке, перебивая музыку, танцы, смех, крики, рассыпающиеся ракеты и треск костров.
И на небе звезды – крутовражские тусклые звездочки, приглядевшиеся и к красному зареву, как-то неспокойно поблескивали над Берсеневским домом.
Когда и отчего повелась за Берсеневым такая дурная привычка чёрта поминать, об этом никто не знал, потому что никто и не думал.
«Если все присказки, поговорки да прибаутки замечать да еще и думать о них, то и веку своего не хватит, а главное, чего доброго еще и сам в нечто подобное превратишься и ничего от тебя не останется: мало ли какие бывают прибаутки! Вот предводитель Турбеев к последнему пустяковскому слову, а непременно прибавит как говорится, и сходит у Турбеева всё хорошо и благополучно. А крутовражский лавочник Хабин, переняв предводительскую манеру, чуть было не разорился. Да и как было Хабину не разориться? Взять хоть такое в обиходе лавочном самое обиходное лавочное выражение: „стоит это, мол, столько-то!“ – выражение ясное и точно определяющее цену в рублях и копейках, у Хабина же с предводительской закваской совсем не тот разговор – не „столько-то рублей стоит товар“, а „как говорится, столько-то“… Или: „пришлите, как говорится, немедленно“. „Немедленно“ – битый дурак поймет, а „как говорится, немедленно“ – и не всякому умнику вдомек. Так и с версеневским чёртом: начнешь вдумываться, разбирать да копаться, тут-то и перенимешь, свыкнешься, примешься сам повторять да и пропадешь. Старуха Соломовна всё верно говорит – Соломовна крепостная, много чего видела и слышала не мало, многому научилась из терпения своего, слова Соломовны правильные: чёрта помянешь в недобрую пору, пройдет он черным вихрем, подхватит человека, и пропадет человек в этом вихре».
Так размышляли крутовражские и некрутовражские – все, кому волей-неволей приходилось сталкиваться с Сергеем Сергеевичем, и притом люди не какие-нибудь, а начитанные и пытливые – доморощенные археологи и механики.
Так размышлял крутовражский поп о. Астриозов, всюду и везде ищущий, и в отношениях и в поступках, связующее звено, и не простое, железное звено – связующее.
О других версеневских знакомых говорить не стоит и нечего. Мимо ушей пропускали они версеневского чёрта, не придавая ему ни малейшего значения.
«Ну поминает Берсенев чёрта и пускай себе поминает на здоровье! Есть выражения, обличающие сановитость и надменность – пусторослевское изволите ли видеть, есть и божественное, свойственное людям восторженным – Господи Иисусе, а бывает, что и очень с положением люди и знатные, хотя бы тот же отставной генерал Белояров, а выражаются совсем даже по-непечатному, и не от растерянности, и не оттого, что врасплох застигнуты или в испуге, что возможно со всяким и до щепетильности аккуратным и изысканным в выражениях, нет, просто по привычке – такая дурная привычка».
Так размышляли люди безразличные.
Самого Сергея Сергеевича о чёрте спрашивать не решались. Подтрунивать, конечно, подтрунивали, но чтобы напрямки спросить – никогда. Неловко же в самом деле касаться всякой мелочи.
А сам Берсенев лишнего за собой ничего не замечал.
Ведь если бы замечал он, то когда-то-нибудь, ну случаем, ну невзначай, да обмолвился бы. А то сроду никогда, ни в каких именинных тостах, ни в каких приветствиях, всегда заканчивавшихся чёртом.
Без чёрта ни одной речи, ни одного разговора, ни одной Фразы.
Но всё-таки, когда же этот глупый чёрт к нему на язык попал и отчего попал?
Одно было ясно: что не только никакого астриозовского железного связующего звена не было, но и самого обыкновенного не железного – версеневский чёрт висел в воздухе не выше и не ниже предводительского как говорится, и так же не менее ясно было, что без этого чёрта Сергей Сергеевич немыслим, и отними его от Берсенева, и очутился бы в Крутовраге уж не Сергей Сергеевич Берсенев, а лицо совсем постороннее.
Берсенев помнил свою мать.
Федосья Алексеевна – московская, из старозаветной купеческой семьи.
Долгие всенощные, ранние обедни, бесноватые в Симоновом монастыре, масленичные катанья в Рогожской, красная пасхальная свеча, кремлевский звон, первомайские зеленые Сокольники, тихие ночные рассказы странников, хождение пешком к Троице-Сергию, крестные ходы и отцовский крепкий домашний уклад – это ее колыбельная песня, ее выняньчившая, завившая первую косу с алою ленточкою, вздувшая первый жгучий огонек и в упавшем сердце и в широко раскрытых глазах, первою скорбью опечалившая ее первую улыбку.