Выбрать главу

Последнее, что знала о нем Ольга Алексеевна, было то, что он женился, служил штурманом на каком-то пароходе и жил в Одессе. Но это известие о нем получила она незадолго до войны, а теперь, когда Леня был уже студентом, она встретила на улице мальчугана лет тринадцати, странно похожего на брата Максима, каким помнился он в те же годы. Но мальчик повернул в переулок и исчез куда-то, и с неделю после того она говорила то мужу, то Лене:

— Вот досада какая! Эх, досада!.. Надо было бы мне спросить его, кто он такой, а я, как последняя дура, разинула только рот и стою… Экая жалость.

Но однажды, когда она готовила обед, кто-то тихо постучался в дверь. Она отворила и испугалась этой новой случайности: перед нею стоял тот самый мальчик, похожий на брата Максима, и она мгновенно поняла, что это ее племянник, и спросила коротко и глухо, как новичка в классе:

— Имя как?

— Гаврик, — так же тихо, как постучался, ответил тот, с видимым любопытством рассматривая тетку, которую он никогда раньше не видал.

Потом оказалось, что Гаврик был три года после смерти отца и матери, умершей от тифа, беспризорным, а теперь учился здесь в фабзавуче и жил в общежитии.

Отцовского, что поразило Ольгу Алексеевну, в нем было действительно много: густые, уже и теперь сросшиеся, темные брови, от которых казался вызывающим взгляд, очень крепко сжатые тонкие губы, не умеющие улыбаться, высокая лобастая голова и длинное узкое лицо; даже походка его оказалась отцовской, но тихий голос — или материн, или свой.

Случайно, в то время, когда он рассказывал Ольге Алексеевне, как убивали отца, зашел Шамов за какою-то нужной ему книгой; разыскав ее у Лени на этажерке, он хотел было уйти, но, когда услышал о махновцах, остался, уселся против Гаврика и смотрел на него в упор.

— Очень мучили его долго, — тихо говорил тетке племянник. — Это же прямо на улице было, перед окном нашим… Я смотрел сначала, — не думал, что они убивают, — потом уже не мог… Сел на полу и только плакал: мне тогда восемь лет было… А мать к ним два раза бросалась, чтобы отца отнять; ну, куда же там отнять, когда толпа их огромная… Ее тоже избили тогда, она потом кровью харкала… Кабы не избили, она бы от тифа не умерла бы: мало, что ли, у кого из людей был тиф?.. У кого его не было тогда, а только не все же ведь помирали. А это ей тогда все внутренности отбили, — она слабосильная стала…

— Как же его мучили? — глухо спросила тетка племянника, глядя не на него, а в пол, в одну точку перед носком ботинка на правой ноге.

Гаврик скользнул по Шамову тяжелым взглядом исподлобья и ответил, явно недовольный тем, что пришел кто-то еще и сел и слушает.

— По-всякому мучили… Там был у них один здоровый очень… больших людей, как этот, я и не видал потом… Великан какой-то… Это он отца мучил… А Щусь только стоял в стороне и всё папиросы курил… У Щуся бескозырка матросская была с лентами желтыми, а этот, великан, в папахе белой лохматой, а верх красный.

— Белая папаха? Ну?.. Помнишь, что белая? — вдруг почти вскрикнул Шамов.

Гаврик только чуть глянул на него, продолжая:

— Ну да, белая… Этот сначала все по лицу отца кулаками бил, потом руки выламывал… Потом поднимет его с земли — и-и-и хлоп! Поднимет — и хлоп об землю!

— Довольно… — сказала Ольга Алексеевна.

И хотя Гаврик тут же замолчал, она прикрикнула на него:

— Ну-у!.. Довольно же, тебе говорят!

Шамов вскочил, сильно потер руки одна о другую, поерошил густые светлые волосы, стоявшие дыбом, прошелся по небольшой комнате, постоял немного у окна, поглядел на желтый под солнцем Днепр и спросил вдруг у Гаврика:

— Усы черные?

Гаврик понял, о ком он говорит, и ответил уверенно:

— Ну да, черные.

— А деревянного ящичка такого у него сбоку не болталось, а? На поясе… ящичка такого длинного… не заметил?

— Маузера?.. Был маузер, — уже гораздо громче и оживленнее ответил Гаврик.

— Маузер, да… А ты это видал действительно или сейчас только выдумал? — подошел к нему очень близко Шамов.

Гаврик обиделся. Он дернул вызывающе, совсем по-отцовски, — Ольга Алексеевна отметила это, — лобастой высокой головой и прогудел:

— Вот тебе — выдумал!.. Что же, я маузера не знаю?.. Я его и тогда знал. У отца был спрятан под печкой, только он сразу не мог его достать, когда махновцы пришли…

— Черные усы, да?.. И рожа красная, как помидор?.. И такой ростом? — Шамов вытянул вверх руку, насколько мог, даже несколько приподнялся на цыпочки.

— А вы его разве тоже видали? Где это? — вместо ответа спросил мальчик, и оказалось, что голос его может и звенеть, а глаза под сросшимися бровями глядеть прикованно-неотрывно.

И Шамов ответил медленно и торжественно, положив ему на плечо руку:

— Я, брат, его не только видал, как тебя сейчас вижу, я его еще и расстреливал, если ты хочешь знать… Вот что было… Нас четверо тогда было мальчишек, таких почти лет, как ты сейчас, только у всех у нас винтовки были — вот… И мы эту сволоту пустили в расход, если ты хочешь знать, и маузер с него сняли.

У Ольги Алексеевны сорвалось было пенсне, она поймала его рукой, укрепила и строго поглядела на Шамова, сказав:

— В вашем вранье никто не нуждается, товарищ Шамов!

Но Шамов привык уже к матери Леньки Слесарева; он только подкивнул упрямой головой и блеснул глазами:

— Если бы вранье… А то расстрелял, в чем и каюсь, — факт. Только это раньше со мной иногда бывало: каялся. А теперь вижу, что каяться мне не в чем: явного палача без суда и следствия отправили к Колчаку, и отлично сделали.

— Где это? Где это было? — опять почти шепотом спросил Гаврик и зажал губы.

— Это было где?.. Это было под Лисичанском, если ты хочешь знать. И было мне тогда пятнадцать лет хотя, но я уж в комсомол был записан. А в каком году, если хочешь знать, то это уже после Врангеля было, да, в двадцать первом… Махно тогда Красная Армия очень здорово потрепала, и подался он как раз в наши края, на Лисичанск, а я тогда в тех краях у матери жил, отец же, конечно, из Красной Армии в то время не вернулся; рудники тогда не работали многие, а какие и вовсе были затоплены — вот какая картина была. В рудниках только люди от смерти прятались, и сирены там гудели не на работу идти, а винтовки брать, у кого были, да собираться куда надо. Сирены же там, если ты хочешь знать, это не то что гудки на заводах. Гудки — что-о, гудки — малость! А это — такая чертова музыка, что аж за сердце хватает и в печенках от нее больно… Си-ре-ны… Их две на каждом руднике было: одна басом орала, — та еще так-сяк, ту слушать можно, — а уж другая зато до такой степени визжала подло, окаянная, как ножом по горлу резала…

— При чем же тут сирены? — перебила Ольга Алексеевна.

— Обождите, я сейчас скажу… Сирены у нас там были вместо колоколов, чтобы в набат ударить, в случае если тревога… А тогда как раз ожидался Махно… Мы, комсомольцы, — нас всего десять человек было, и народ все отчаянной жизни, от пятнадцати до семнадцати лет, — решили оказать сопротивление… Ждем их с вечера — не слыхать и не видать, а дождь, грязь, холод — это да: осенью дело было. Прозяб я, а тут поблизости материнская хата, зашел погреться, — часов уж девять было, — да нечаянно на сундуке растянулся и сам не заметил, как заснул…

— Ничего я не пойму. Чего вы собственно хотели?.. Сколько шло махновцев? — опять перебила Ольга Алексеевна.

— Махновцев?.. Несколько тысяч. Вся его армия, конечно…

— А вас десять человек, дураков?

— А нас, дураков, только десять, больше не нашлось… И вот я заснул, значит, а мать, оказалось, подушечку мне под голову подсунула, потому что, известно, — материнское сердце… Уснул я, как пень, и вдруг вой мне в уши! Вскочил — что такое? Головой болтаю, а глаз открыть не в состоянии. Сирены! Вот тебе черт! Значит, Махно идет… Я с сундука — сапогами в пол, фуражку надвинул, винтовку в руки — в дверь… А мать, конечно: «Андрюшка, куда ты? Спи, это так себе… Спи себе, а винтовку мне дай, я спрячу…» «Так себе»! Хорошо «так себе», когда наш же комсомолец, Сашка Мандрыкин, возле сирены дежурил! И сирены воют на совесть, как волки голодные… Я, конечно, от матери вырвался, в двери… А на дворе дождь шпарит, и темень, хоть глаз коли, и грязь чавкает, а сирены эти чертовские… Нет, вам их надо послушать самим, тогда только вы поймете как следует… Вдруг за руку меня кто-то: «Андрюшка, ты?» — «Я». — «Залп надо давать. Едут… Махновцы…» Собрались ко мне все ребята, — сирены уж замолчали, — значит, наш десятый к нам по грязи дует тоже… Слушаем мы, как там на дороге, — действительно, как будто шум… И вот мы в ту сторону ляснули из девяти винтовок… Залп! Да какой еще геройский: никто не сорвал. А в кого мы там били и куда наши пули попали, это уж, конечно, принадлежит истории. Только махновцы, должно быть, и не почесались. И еще мы по ним по два залпа дали, и только после этого патронов нам стало жалко, и разошлись мы в темноте вдоль стенок кто куда.