Выбрать главу
ком чудовищных событий. Хотя, мне кажется, за мною вины есть, Которые вы здесь забыли перечесть: Я объяснить хотел неясные явленья, Касался скрытых ран, искал их исцеленья, Я осыпал подчас насмешками тупиц, Перетряхнул весь хлам старинных небылиц И содержание затронул вслед за формой, — Но ограничусь я одной виною: нормы Ветхозаветные я, демагог, злодей, Перечеркнул рукой кощунственной своей. Поговорим. Когда я позади оставил Коллеж, латыни звон, заучиванье правил, Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил, Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл, — Язык наш рабством был отмечен, как печатью, Он королевством был, с народом и со знатью. Поэзия была монархией, и в ней Слова-прислужники боялись слов-князей. Как Лондон и Париж, не смешивались слоги: Одни, как всадники, скакали по дороге, Другие шли пешком, тропинкою. В язык Дух революции нисколько не проник. Делились все слова с рождения на касты: Иным приветливо кивали Иокасты, Меропы с Федрами, и коротали дни В карете короля иль во дворце они; Простонародье же — шуты, бродяги, воры — В наречья местные попрятались, как в норы, Иль были сосланы в жаргон. Полунагих, На рынках, в кабаках терзали часто их. Для фарса жалкого, для низкой прозы были Прямой находкою сии подонки стиля. Мятежные рабы встречались в их толпе. Отметил Вожела позорной буквой «П» Их в словаре своем. Дурные их манеры. Годились лишь в быту или в стихах Мольера. Расину этот сброд внушал невольный страх, Зато их пригревал порой в своих стихах Корнель — он был душой велик и благороден. Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!» И, съежившись, Корнель безропотно молчал. Но вот явился я, злодей, и закричал: «Зачем не все слова равно у нас в почете?» На Академию в старушечьем капоте, Прикрывшей юбками элизию и троп, На плотные ряды александрийских стоп Я революцию направил самовластно, На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный. Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! Грязь На дне чернильницы я возмутил, смеясь. Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный, С толпою черных слов, забитой и смиренной, Затем что в языке такого слова нет, Откуда б не могла идея лить свой свет. Литоты дрогнули, испуганные мною. На Аристотеля я наступил ногою, И равенство вернул словам я на земле. Завоеватели, погрязшие во зле, Все тигры страшные, все гунны, скифы, даки Простерлись предо мной, как перед львом — собаки. Я цепи разорвал препятствий и помех, Свинью назвал свиньей. Скажите, в чем тут грех? И Борджа был не раз помянут Гвиччардини, Вителлий — Тацитом. Уподобясь лавине Неукротимостью, с растерянного пса Я снял эпитетов ошейник; я в леса Овцу и агницу прогнал бок о бок; дикий, Сдружиться с Марготон велел я Беренике. С Рабле приятельски тут ода обнялась, И ожил старый Пинд, пустившись в буйный пляс. Запели девять муз хмельную «Карманьолу». Эмфаза ахнула, потупив очи долу. Пробрался в пастораль презренный свинопас, Король осмелился спросить: «Который час?» Из черных женских глаз гагаты вынув смело, Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!» Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал, И теплый труп стиха насилию предал… Я цифрам дал права! Отныне — Митридату Легко Кизикского сраженья вспомнить дату. Лаиса сделалась распутницей простой… В те дни немало слов, завитых у Ресто И слепо гнавшихся за модою вчерашней, Носило парики. Но вот с дозорной башни Им революция передала приказ: «Довольно спать, слова! Настал великий час! Ваш сокровенный смысл откройте горделиво!» И сразу парики преобразились в гривы. Свобода! Гнев наш так потряс основы слов, Что из простых собак мы вырастили львов; Такой могучий вихрь был буйно поднят нами, Что столб огня взвился над многими словами. Воззваньями покрыл всего Ломона я. В них было сказано: «Пора кончать, друзья! Бросеттов и Баттё довольно мы терпели. Оковы рабские они на мысль надели. К оружию, стихи! Пускай восстанет раб! Взгляните: у строфы во рту огромный кляп, На оде кандалы, трагедия в темнице, Расин лежит в гробу, а Кампистрон плодится». Зубами скрежетал бессильно Буало. «Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. — Война риторике, мир синтаксису, дети!» И грянул, наконец, год Девяносто Третий. Сынам риторики мерещился палач. Тем временем, забыв про Пурсоньяков, вскачь Помчались лекари за Дюмарсе толпою, Клистиры захватив с пермесскою водою. Глаголы-парии, слогов презренный сброд И существительных бунтующий народ Сбежались. Мир они, казалось, опрокинут. Был сон Гофолии из тьмы могильной вынут, Речь Терамена в прах была истерта. Тут Померкло горестно светило Институт, И от монархии остались лишь обломки, А я, растлитель фраз, в ладоши хлопал громко, Когда, от ярости прорвавшейся слепа, Ревущих, воющих, рычащих слов толпа Схватила на углу «Поэтику» за ворот, Когда заполнили слова-плебеи город, Когда на фонаре рассудка в эти дни Былых своих владык повесили они. О да, я их Дантон, я Робеспьер мятежный! Я против слов-вельмож, фехтующих небрежно, Повел толпу рабов, ютившихся во мгле. Убив сперва Данжо, я задушил Ришле. Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали: Я взял Бастилию, где рифмы изнывали, И более того: я кандалы сорвал С порабощенных слов, отверженных созвал И вывел их из тьмы, чтоб засиял им разум. Я перебил хребты ползучим перифразам. Угрюмый алфавит, сей новый Вавилон, Был ниспровергнут мной, разрушен и сметен. Мне было ведомо, что я, боец суровый, Освобождаю мысль, освобождая слово. Единство — вот людских усилий атрибут. В одну и ту же цель все стрелы попадут. Короче говоря и проще выражаясь, Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь. Должно быть, стары вы, папаша, и у вас Я о прощении прошу в десятый раз. Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый. Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый: Блеск лилий золотых, как небеса — плафон, Старинных кресел круг, а посредине трон… Нарушил я покой в почтенном этом зале. Обученные мной, полковниками стали Капралы-имена. Местоимений рой Атакой яростной пошел на старый строй. В гиену обратил я дряхлое причастье. Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью. Я признаюсь во всем. Разите смельчака! Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!» Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»; Педанту Вожела: «Ты старая калоша». В республике слова должны отныне жить; Должны, как муравьи, трудиться и дружить! Я все разворошил, угрюмый и упорный, Я бросил гордый стих собакам прозы черной. Я был не одинок. Соратники-друзья Добились большего и лучшего, чем я. Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью. Нет полустишиям возврата к равновесью! Да, проклинайте нас! В минувшие года Двенадцать перьев стих носил на лбу всегда. Как мячик, вверх его подкидывали метко Ракетка-этикет, просодия-ракетка. А ныне правила он в клочья разорвал, И крыльями взмахнул, и жаворонком стал, Простился навсегда с цезурою-темницей И к небесам взлетел освобожденной птицей. Отныне каждый слог прекрасен и велик. На волю вывели писатели язык. И вот, по милости бандитской своры этой, К нам возвращаются, сиянием одеты, Правдоподобие, разя тупой обман, Воображение, смущая сон мещан, И с песней радости, с улыбкой, со слезами Поэзия опять склоняется над нами. Плавт и Шекспир ее в простой народ несли. В ее пророческом величии нашли Иов — дар мудрости, Гораций — ясный разум. Опьянена небес неистовым экстазом, По лестнице годов, предчувствием полна, Стремится к вечности неведомой она. Нисходит муза к нам, влечет нас за собою, Печально слезы льет над нашей нищетою, Ласкает, и разит, и утешает нас, И радует сердца сверканьем тысяч глаз, И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих, И лирою своей — каскадом искр певучих. Так ширятся пути, ведущие вперед. Да, Революция теперь везде живет, Трепещет в голосах и в воздухе струится, Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы, Ликует, и поет, и славит бытие. Цепей не ведает язык и дух ее. В романе спрятавшись, беседует порою О чем-то с женщиной, как с младшею сестрою. Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот. Свободу за руку она с собой ведет, И раскрываются пред ней сердца и двери. Полипы сумрачных, угрюмых суеверий, Нагроможденные ошибками веков, Не могут выдержать атаки легких слов, Горящих пламенем ее души упрямой. Она — поэзия, она — роман, и драма, И чувство, и слова. Она светла всегда — Фонарь на улице, на небесах звезда. Она вошла в язык хозяйкою суровой. Искусство отдает ей голос свой громовый. Подняв с колен толпу униженных рабов, Стирая старые следы морщин со лбов, Она дарит народ отвагою своею И превращается в могучую Идею.