— Какой, батя, стыд? — удивился Павел.
— Знаю, у тебя стыда нехватка. Больно ты, Павел, прыток… Старший лоцман… Ох!
— Кому же, кроме Павла? По всем статьям быть старшим Павлу, — зашумели Петр с Веньямином.
— Егора позабыли? — сказала Мариша. — Живого схоронили?..
И все сыны, и все снохи хором:
— Егора?! Да какой же он лоцман, когда убежал от порога! Егор, слышно, обзавелся семейством, слышно, земли и угодий нахватал свыше меры.
— Цыц! — Лоцман встал, как на вахте, выпрямил спину, откинул голову. — Перво-наперво, не убежал, а вы его вытурили. А что семейство, угодья — это не причина. И у вас семейства, и вам стыдно роптать на свои угодья. Егору быть старшим! Откажется — можете хоть все на одном колесе повиснуть!
Прошелся по избе, как по палубе, громко стуча сапогами.
— Мариша, девка, собирай добро! Поедем.
И уехали в недостроенную избенку.
Очередной пароход всем истерзал уши, гудел, наверно, с час, но лоцмана не дозвался. Капитан послал за лоцманом, посыльный говорил и с Павлом, и с Петром, и с Веньямином, но толку ни от кого не добился и пришел на Кедровую полянку жаловаться старому лоцману на его сынов.
— Хохочут… жеребцы. Старшой, гыть, у нас Егорка, а Егорка, гыть, за Туруханском, у Ледовитого моря, гуди, гыть, громче, авось услышит.
— И вправду жеребцы, морочат человека. — Я старшой! — Лоцман бросил избенку и пошел проводить пароход.
Над порогом опять остановился Ландуров «Север».
С узелком в руках бродила Мариша по палубе, выбирала, кому доверить посылку и письмо для Егора. Посылку можно бы любому: два рушника, фунт чаю и пучок мяты не дорого стоят! А письмо — только надежному: письмом старый лоцман вызывал Егора домой, себе на смену. Капитан, механик, матросы — все казались Марише ненадежными. Были они то диковатые, то нахальные, то опухшие от пьянства. Специально подбирал их Ландур из всякого штрафного люду: такому и платить можно меньше, и управлять им просто — пугнешь урядником, мигом присмиреет.
И ненадежней, опасней всех казался сам Ландур; полагала Мариша, что у Ландура сговор с Павлом, для него разбил Павел феоктистовский пароход, и Ландур не допустит письмо до Егора.
Был на пароходе еще один человек, стоял на корме и, перегнувшись через перила, глядел в воду. Был он самый обтрепанный на пароходе: дырявый, обрямканный по подолу пиджачок, густо заплатанные шаровары из рыжего деревенского сукна, смешного, тоже деревенского покроя, разбитые башмаки связаны мочалкой.
— Матросик! — окликнула Мариша, любопытно было, каков этот франт с лица.
— Я не матросик.
— Куда едешь-то?
— Не знаю.
Мариша вспугнулась: «Дурачок какой-то. Они вредные бывают, дурачки-то. И этот обернуться не хочет. К нему с делом, а он плюет за борт», — и поспешила отойти подальше. Встретила Талдыкина, он разыскивал ее по пароходу. Зазвал в каюту. Мариша остановилась у двери, Талдыкин сел на коричневый кожаный диванчик, где уже сидел Павел, разглядывая большой граненый стакан с водкой: как выпить, сразу или в два приема?
— Чего дверь-то подпираешь, не упадет, — сказал Марише Талдыкин. — Пожалей ноги!
— Садись… — Павел перешел с диванчика на стул.
— Не устала, Влас Потапыч. Посылочку Егору увезете? Подобрали тоже компанию, фунт чаю доверить некому. — Рассказала про дурачка, который не знает, куда и едет-то.
— Дурачок… — Талдыкин ерзнул. — Ученых, министеров, самого царя дурачок-то переумнить задумал. Да осекся, на пять годов в Туруханск едет. Там научат уму-разуму.
— Ссыльный?
— Самый форменный… Ну, бог с ним! Годов-то сколько тебе, девятнадцать? — Ландур поиграл золотой цепочкой часов. — Кому красоту бережешь?
— Солить в бочку, — гоготнул Павел.
— В монастырь, Влас Потапыч…
— В мо-настырь? Шутишь! — Глядел и не мог понять, серьезно говорит Мариша или же морочит его. Она стояла потупившись, скорбная, покорная, с опущенными ресницами, одной рукой собирала ворот рябенькой поношенной кофты, наглухо закрывала плечи и шею, другую молитвенно прижала к виску.
— Надо кому-то ваши да Павловы грехи замаливать. Сами молиться не охочи.
— Какие грехи? — Павел всем корпусом повернулся к сестре.
— Неужто, братец, безгрешный?
— Ну, ты и замаливай! Я выпью. — Разом выпил стакан, а когда со стенок на дно сбежали капли, выпил и капли. — Будешь молиться за меня, стакан этот не позабудь.
Талдыкин разглядывал свои лаковые сапожки и вдруг озлился: до того блестят, видно все, как в зеркале. Тронул голенище грязной подошвой и сказал хрипло: