Выбрать главу

После их приезда жизнь на Шестой даче сразу переменилась. Стало очень шумно. Начались споры, рассказы, частые вылазки на лыжах в лес за дровами. Только Швейцер не принимал во всем этом участия. Он был еще очень слаб, все еще лежал, но требовал, чтобы все разговоры велись в его комнате. Закрыв глаза, улыбаясь, он слушал сердитые высказывания Вермеля, протяжный голос Марии, ласковую воркотню Серафимы Максимовны.

Весна началась сразу, в одну из туманных сырых ночей. Загрохотала во мраке река, залились пеной, заревели водопады. Трещали черные ветки. С протяжным шорохом сползали с обрывов снега. Дул теплый ветер, бил в окна брызгами. В разрывах туч трепетали звезды. Весь дом играл весенним гулом. А утром в синеве уже неслись на север клочья зимних туч и вокруг дома торопливым перебоем перекликались капли, слетая с крыши.

Через неделю, когда туман неподвижно лежал над ущельем и сквозь прошлогоднюю листву начали прорастать первые побеги травы, пришла телеграмма от Татьяны Андреевны и Пахомова.

Принес ее с почты небритый человек в матросском бушлате, без правой руки. Пустой рукав бушлата был засунут в карман. Отдав телеграмму Вермелю, человек попросил закурить и рассказал, что он — бывший краснофлотец береговой службы, зовут его Крынкин. Руку он потерял в бою под Ораниенбаумом, лежал в госпитале в Бийске, а сейчас устроился сторожем на плотине, километрах в трех выше Шестой дачи. Деревянную эту плотину построили на речке Безымянке перед самой войной, хотели поставить маленькую гидростанцию, но не успели. Крынкин жил в избе около плотины совсем один.

— Заглядывайте! — сказал он Вермелю, прощаясь. — Я как последний из могикан. За моим кубриком — один лес, туман да медведи. Хорошо, керосин есть. Все время читаю.

— А что вы читаете?

— Тургенева, — ответил Крынкин. — И Гюго. И Горького. Здорово пишут старики!

Крынкин ушел. Вермель вскрыл телеграмму, прочел ее и уставился за окно, где мерно стучали в тумане капли.

— Ах, Миша, Миша! — вздохнул он. — Что за свинство, ей-богу!

— Что ты там бормочешь? — спросил из соседней комнаты Швейцер.

— Что, что! — рассердился Вермель. — Ты только послушай! Татьяна Андреевна и Миша выехали из Новосибирска. Понимаешь? Сегодня могут быть здесь. А Миша — форменный негодяй. Больше месяца живет в Ленинграде, а мне об этом — ни слова!

— Ты же сам знаешь, что из Ленинграда телеграммы почти не идут.

— Не идут? — переспросил Вермель. — Ты уверен? А Татьяне небось дал знать, что жив и приезжает. Знаем мы эти фокусы! Все вы эгоисты. И даже ты, Семен. Да, даже ты! Хотя у тебя и ангельский характер.

Вермель пошел разыскивать Машу и Марию Фран-цевну, чтобы сообщить им новость.

Тотчас на Шестой даче началась суета. Мария Францевна — она уже работала в пионерском лагере экономкой — стала готовить печенье из своей заповедной муки. Серафима Максимовна с Машей прибрали наверху в мезонине небольшую дощатую комнату для Татьяны Андреевны. Пахомова решили поселить вместе с Вермелем.

— Вот такая же комната была у мамы в Новгороде, — сказала Маша. — Под самой крышей. Как голубятня.

Мария с Мануэлем и другими мальчиками принесли из леса первые фиалки. Они пахли слабо и свежо. Фиалки поставили на подоконнике у Татьяны Андреевны.

По подсчетам Вермеля, Татьяна Андреевна и Пахомов должны были приехать к часу дня. Но все подсчеты разрушались одним обстоятельством — переправой на пароме через горную реку Катунь. Неизвестно, сколько времени надо будет дожидаться этого парома. Если на Катуни начинался ветер, то паром переставал ходить. Бывали случаи, что из-за ветра люди сидели на берегу Катуни по два-три дня.

К вечеру Вермель ушел с Машей на околицу Белокурихи, за мост. Оттуда уже начиналась и тянулась до Бийска степь. Вермель сел на кучу щебня. Земля шуршала, впитывала весеннюю воду.

— Ну что? — спрашивал Вермель. — Да ты слушаешь или нет?

— Я очень хорошо слушаю, — отвечала Маша. — Ничего нету.

Дорога была сухая. Маша прошла вперед, пока Вермель не скрылся в темноте. Тогда Маша легла на дорогу и прижала ухо к земле. Она знала, что так в старые времена распознавали далекий топот копыт. Но ни топота копыт, ни шума машины Маша не услышала.

Вермель и Маша вернулись на Шестую дачу опечаленные, усталые. Встречу было решено отложить до утра.

Татьяна Андреевна с Пахомовым приехали только на следующий день к вечеру. Они могли пробыть в Белокурихе всего несколько дней, а потом возвращались в Ленинград.

Вермель, узнав об этом, тотчас решил ехать вместе с ними. Уговоры Татьяны Андреевны, что он еще слаб после ленинградской жизни, ни к чему не привели. Он уже мечтал о выставке военных работ в осажденном Ленинграде.

Татьяна Андреевна отдыхала. Она почти не расставалась с Машей и Марией Альварес. Ей очень нравилась эта молчаливая женщина.

За несколько дней солнце прогрело леса и горы. Из пущ запахло первой листвой. Все дни сверкало небо, сверкали маленькие водопады. Блестел нагретый воздух, подымаясь к вершинам. Свистели птицы, раскачиваясь на ветвях черемухи. С ветвей уже сыпались первые желтеющие цветы.

Каждый день кто-нибудь ходил в Белокуриху на почту и приносил известия о новых победах, о том, что фронт неудержимо катится на запад.

За день до отъезда все пошли к плотине.

Швейцер вышел впервые на такую далекую прогулку. Татьяна Андреевна вела его под руку. Внизу в зарослях шумела река. Бурундуки шныряли под ногами.

— Прошло каких-нибудь четыре года, — сказал Швейцер, — а какая жизнь? Помните? Одесса, и горный санаторий, и Рамон. Чудесный мальчишка его брат.

Татьяна Андреевна наклонила голову. Вчера вечером она долго говорила с Марией о Рамоне.

— Да, какая жизнь! — повторил Швейцер. — Вы, должно быть, забыли, что два раза спасли меня от смерти. И не напрасно, Таня, милая. Увидите, что не напрасно. Я еще кое-что сделаю на этой земле.

— Я знаю, — коротко ответила Татьяна Андреевна и крепко сжала руку Швейцера.

Глава 27

Театр был открыт через несколько дней после прорыва блокады. Еще гремела под Сиверской, под Усть-Лугой артиллерия, но тот покой, что приходит, как недолгий отдых после страшного напряжения, уже вошел в сознание людей, испытавших самую великую и тяжкую осаду в истории человечества.

Театр был открыт, и сегодня Татьяна Андреевна впервые играла в нем.

Спектакль окончился. Когда Татьяна Андреевна вышла в последний раз на сцену и свет прожектора как будто вылепил из теплого мрамора ее худенькое тело, сильные руки, ее голову с каштановыми волосами, зал загремел рукоплесканиями.

Татьяна Андреевна подняла голову, посмотрела в зрительный зал. Губы у нее приоткрылись, вздрогнули, но она сдержалась и снова склонилась так низко, что Пахомов увидел ее тонкую, почти девичью шею с легким завитком волос.

Глава 28

Собрание архитекторов и художников окончилось в сумерки. Оно было созвано в старом доме на набережной Невы. В мраморном зале было холодно. Никто не снимал шапок, пальто и варежек.

Татьяна Андреевна условилась с Пахомовым и Вермелем, что зайдет за ними на это собрание по пути из театра домой. Стараясь не шуметь, она вошла в зал, села в заднем ряду. Говорил Вермель. Он, очевидно, уже заканчивал свою речь.

Татьяна Андреевна не знала, о чем будет это собрание, и теперь слушала, вся подавшись вперед.

Архитекторы и художники были созваны для того, чтобы распределить между собой будущие работы по восстановлению Ленинграда, Петергофа, Новгорода, Пушкина, Павловска. Из слов Вермеля Татьяна Андреевна узнала, что Вермель с Пахомовым будут работать в первую очередь над восстановлением фресок в новгородских церквах.

— Мне шестьдесят лет, — говорил Вермель. — Что делать! Я хотел бы прожить еще сто лет. Я хотел бы работать, не отдыхая ни часа, пока не будут восстановлены до последней планки паркета, до последнего гвоздя, до последнего канделябра наши великолепные здания. Пока Ленинград и весь пояс его загородных дворцов, весь этот изумительный и милый сердцу каждого нашего человека архитектурный ансамбль не оживет опять в таком виде, что никому и в голову не придет, будто здесь прошли грязные полчища фашистов. Мы восстановим всё. Всё! Снова будет жить под этим небом нетленная красота. Многое воспитывало нас. Многое создавало из нас передовых людей, граждан, бойцов. Вас, может быть, удивляет мое желание жить еще сто лет. Эти слова могут показаться неумеренным пафосом. Вы убеждены, что мы восстановим все гораздо раньше. Да, вы правы. Но я хочу увидеть полное восстановление. Вы понимаете — полное! Мне мало зданий. Я хочу увидеть вековые парки там, где они были, на месте теперешних порубок и пожарищ. А для этого нужно не меньше ста лет. Я хочу войти в их «священный сумрак», — простите меня, что я не нахожу других слов и повторяю слова Пушкина. Я хочу увидеть их зеленые громады, освещенные солнцем. Тогда я смогу спокойно умереть, зная, что жизнь чертовски хороша!