Когда Жиль увидел панно, у него отвисла нижняя челюсть. Глаза почернели от гнева и впились в меня, точно буравчики. Жиль спросил: «Что вдохновило вас, мастер Фома?» А я ему в ответ: «Одна картина, я видел ее в замке короля Рене. Фламандцы обыкновенно не стремятся воссоздать подлинную обстановку и пишут все, что их окружает; это усиливает впечатление, которое они желают произвести, а их символические образы становятся более понятными. Вот я и подумал, монсеньор, почему бы и мне не попробовать писать в их манере и перенести библейскую сцену Избиения младенцев в Машку ль». И Жиль как-то чудно повторил следом за мной: «Да-да, Избиение младенцев…»
В одном из углов панно, на фоне желтоватой земли, прямо над моей подписью, был изображен колючий куст, а на нем висит разорванная окровавленная рубашечка. «Замажьте это, — сказал Жиль. — Христа ради! Эта деталь никчемна. Она лишь ввергает в ужас! Боже мой, надо ж до такого додуматься — окровавленная разодранная рубаха!..»
Картину так и не повесили в часовне. Жиль спрятал ее у себя в покоях. «Уж больно она хороша! — сказал он. — Я должен насладиться ею вполне. Воистину она тронула мне душу, как ничто другое!» Лучшей похвалы я вряд ли мог услышать. Слова Жиля наполнили сердце мое гордостью, и мне было совершенно все равно, зачем она ему понадобилась на самом деле. А Жиль велел оправить картину в позолоченную раму и повесить на самое видное место — напротив кресла, в котором он любил отдыхать. Потом Жиль заказал к ней еще два панно, чтобы получился триптих: на одном я должен был изобразить его самого, в рыцарских доспехах, а на другом — архангела Михаила. Но выполнить заказ мне так и не случилось.
— Уважаемый мастер, а где сейчас эта картина?
— Я не знаю. Может, Жиль продал ее, а может, кому подарил…
Жиль:
— Стало быть, — продолжает брат Жувенель, — вы заполучили самых лучших певчих и услаждались божественными песнопениями, ища в них спасения от самого себя. Допустим. Однако недавно вы признались, будто, забыв покой, то возносились до небес, то падали на землю, то исступленно ликовали, то неистово жаждали крови.
— Я и сейчас могу это подтвердить.
— Вы собирали чистые голоса, точно цветы в поле. Вам надобно было ощущать их аромат и перебирать хрупкие свежие лепестки. Ведь у вас слишком обостренная чувствительность. В ту пору вы были обыкновенным человеком, и вместе с тем вы пичкали себя всякими химерами, ибо в них искала себе утешение ваша истинная натура. Я очень хочу вам верить. Но вот вы основали в Машкуле капитул и вышли за пределы не только обыденного, но и дозволенного… И мало-помалу приняли обличье чудовища.
— Я и сам не заметил, как это случилось!
— Да что вы говорите? Вы не только заманивали в свои сети детей и отроков, глумились над ними самым постыдным образом, а после убивали, вы еще кощунствовали, заставляя юных канторов воспевать трагическое избиение младенцев! Ирод, повелевший изничтожить их, боялся за род свой. А вы? Вы же изощрялись в низменных удовольствиях. Больше того: ради греховных наслаждений вы и создали свой сатанинский капитул, дабы издеваться над уже загубленными душами ни в чем не повинных детей.
— Что правда, то правда: получалось, что певчие прославляли мои злодеяния. Это терзало мне душу и не давало покоя ни днем, ни ночью.
— Нет, монсеньор, душа ваша терзалась от другого! До вас уже дошел тревожный слух. И вам надо было спешно отвести от себя подозрения, которые множились с каждым днем.
— Я ничего не скрывал! Жил по своим законам. А часовню велел поставить для успокоения собственной души. Во время молитв — а молился я самозабвенно, могу поклясться! — я боготворил младенцев, загубленных Иродом, и тех, которых убил сам. «И те, и другие, — утешал я себя, — жестоко растерзаны, зато теперь они на небесах — сидят по правую руку Отца нашего».
— Что вы такое говорите?
Брат Жувенель закрывает рукой медное распятие — ему не хочется, чтобы Иисус слышал кощунственные речи Жиля и лицезрел его дьявольское обличье. Пусть слова его канут в пустоте, рассыплются в прах или растворятся во мраке, точно хищные птицы, гонимые ночным ветром! Ибо они очерняют вечную, незыблемую Чистоту. Жиль уловил предупредительный жест монаха. И, повернувшись в мрачный угол каземата, резким голосом произнес:
— Да, боготворил! Мне было жаль, что смерть настигла их так рано. Когда меня начинали терзать угрызения совести, я всякий раз обращался к их душам, моля о заступничестве… Угодно ли вам послушать, какие слова я тогда произносил? Слушайте же: