Выбрать главу

– В одной землянке был с графом, ваше высокопревосходительство! Ранен в голову. Все время бредит.

– Закурим, что ли? – настойчиво повторил капитан.

– Очень вам благодарен, я не курю, – вежливо ответил генерал.

– Ну и черт с вами!.. Доктор, покурим!

Сиплый голос капитана, звучавший не из этой жизни, беззаботно рвал и разбрасывал ту атмосферу почтительного уважения, которая окружала ничтожного старика с внушительными погонами.

– А что, ваше высокопревосходительство, плох наш граф! – беседующим тоном продолжал капитан. – Ой, пло-ох!.. Я утром смотрел, – совсем в агонии. А какой был человек хороший! Редкий человек. Интеллигентный такой, и товарищ чудный… И даром, что генерального штаба, а не по штабам околачивается, не комендантом пристроился в этапе… Боевой офицер, не штабная чернильница.

Заволоченные дымкою глаза капитана упали на адъютанта и пристально остановились на крестике в его петлице. Капитан фамильярно подмигнул и засмеялся.

– А-а, господин ротмистр!.. Ха-ха-ха!..

За что у вас Владимир с бантом? «Я был при штабе адъютантом!..»

Выпуклые глаза адъютанта загорелись недобрым огоньком. Генерал поспешно и участливо спросил капитана:

– Очень у вас голова болит?

– К чертовой матери!.. Ничего не болит.

Генерал простился с ранеными и пошел к выходу. У порога он остановился. И кругом все остановились.

– Да-а… Вы, господа доктора, обратите на графа особенное внимание, я вас прошу. – Генерал помолчал, опираясь на свою пружинную палку. – Он – внучатный племянник графа Сергея Андреевича Раменского, командующего войсками Варшавского военного округа, – задумчиво произнес он и двинулся дальше. За ним почтительно двинулись остальные.

Раменский лежал и смотрел в потолок. Оживленно вошли два врача и остановились близ столика у двери. Один, высокий и темноволосый, сверкая очками, восклицал вполголоса:

– Нет, вы только подумайте, ведь это – кор-пус-ный командир! От этой развалины зависит судьба сорока тысяч людей, от него может зависеть судьба целого боя!

– Ну, не так все это ужасно, – добродушно возражал другой врач, тот самый, который всегда перевязывал Раменского. – Наверное, у него опытный и дельный начальник штаба, который все и делает.

– Николай Иванович, да ведь вы слышали, как для него важны всякие внучатные племянники! Для капитана он сюда бы не поехал. Наверное, и начальником штаба у него сидит тоже чей-нибудь внучатный племянник… Боже мой, боже мой! Ведь рассказывать, – не поверит никто, скажет, что это злобный шарж, карикатура!

В его голосе звучало негодование, но рядом слышалась нотка скрытого злорадства. Эту нотку Раменский не раз ловил в негодующих речах врачей, прапорщиков запаса, многих интеллигентных офицеров действительной службы. Они как будто торжествовали по поводу того, отчего Раменский был готов в отчаянии биться головою о стену.

Раменский по доброй воле поехал в действующую армию, по доброй воле поступил в строй. Чем дальше, тем больше он со скорбью убеждался, что наше полное поражение так же неотвратимо, как ход солнца по небу. Но русские ли, японцы ли, – теперь это было так все равно! Как будто важно, кто одолеет в этой маленькой, никому не понятной ссоре, – мы или враги. И странно было, как могут эти враги, – веселые и жизнерадостные, – рваться навстречу смерти и умирать со светлыми улыбками.

Важно было не это. Было важно то темное, что стояло над душою. И было важно, что сегодня вечером доктор с добродушным голосом опять будет делать перевязку, опять будут безумные боли, а доктор равнодушно будет говорить:

– Ну, ну, полковник, потерпите же немножко!

Сознание реяло далеко. Оно то смутно расплывалось в чем-то бесконечно огромном, то стягивалось в одну-единственную тесную точку. Но это происходило на другом уровне, – там не было ни ничтожных вождей, ни умирающих со светлыми улыбками врагов, ни того клубка отчаяния, разочарования и злорадного торжества, в котором бились души согнанных сюда людей.

Не оставалось никакой надежды. В обширных, размозженных ранах Раменского началась гангрена. Ноги и левый бок заживо гнили и разлагались, голова пылала, тело непрерывно вздрагивало от мучительной икоты.

Теперь в мешавшемся мозгу Раменского не было мыслей, была только невыносимая угнетенность и звериное ощущение саморазрушения. Склонявшееся над душою темное «ничто» ворвалось внутрь, коверкало там все, ломало и перемешивало.

Меры времени не было. Раменский открывал глаза, – синее небо с тупою сосредоточенностью сверкало светом, золотые былинки на гребне забора бессмысленно радостно шевелились под солнцем. Он закрывал глаза, сейчас же открывал снова, – и в глубокой темноте с легким шипением горела скучная, тусклая лампа, дежурный фельдшер клевал носом, в воздухе звучали кабацкие ругательства бредившего капитана, противные и липкие, как столики в грязной портерной. Опять он закрывал и открывал глаза, – сестра сидела за столиком у двери и писала рецепты, согнутый локоть чуть шевелился, и чуть шевелился тонкий, не стянутый корсетом стан. Этот стан, если бы его обнять рукою, должен быть противно мягкий, – неужели кто-нибудь когда-нибудь будет нелепо чмокать губами о кожу этой щеки и находить в этом удовольствие?