При первых же звуках Слимак снял шапку, Слимакова перекрестилась, а Овчаж, отойдя в сторонку, смиренно опустился на колени. Стасек, дрожа от восторга, широко раскрыл рот и глаза, а Ендрек мигом сбежал с горы, перешел вброд реку и опрометью понесся в лагерь.
Старик Хаммер прошел еще несколько шагов к северу, вбил в землю второй колышек и повернул на запад. Следом за ним в том же порядке, что и раньше, двинулась толпа с пением:
Крестьяне с изумлением слушали незнакомую торжественную мелодию. После скорбных заунывных песнопений в костеле она показалась им гимном торжествующей силы. Не думали они, что на этих нивах, где доселе раздавались лишь горестные стенания:
толпа чужаков будет громко взывать:
Глубокую задумчивость Слимака внезапно прервал крик Стасека.
— Поют, мама, поют! — повторял мальчик прерывающимся голосом, плача и дрожа всем телом.
Вдруг он побледнел, губы у него посинели, и он упал наземь.
Родители в испуге подняли его и осторожно понесли домой, брызгая в лицо ему водой и уговаривая успокоиться. Они знали, что мальчик необыкновенно чувствителен к музыке, что в костеле всякий раз во время богослужений он смеется и плачет, но в таком состоянии они еще не видели его никогда.
Только дома, когда пение в лагере смолкло, Стасек затих и уснул.
Ендрек, переходя реку, вымок до пояса, намочил шляпу и рукава рубашки и перепачкался в песке на берегу; в мокрой одежде ему было холодно, но он ни на что не обращал внимания, настолько поглотило его невиданное зрелище.
«Чего это они все ходят вокруг холма да поют? — думал он. — Видно, нечистого отгоняют, чтобы к ним в хату не лез. У швабов, известное дело, нет ни зелья, ни освященного мелу, вот они и забивают по углам дубовые колья. А против черта дубовый кол и вправду лучше мелу, тут ничего не скажешь… А может, они так заколдуют это место, что за ночь у них хата сама собой вырастет?..»
Но он тут же отбросил эту нелепую мысль. Ендреку уже исполнилось пятнадцать лет, и он отлично знал, что одним пением, без работы хаты не выстроишь.
Его поразило то, как по-разному ведут себя немцы. Расхаживали по полю, распевая гимн и спотыкаясь на неровной земле, только старики, женщины и дети. Молодежь — каменщики и плотники — стояла двумя кучками на холме, с громким хохотом подталкивая друг дружку и покуривая трубки. По их вине раз даже остановилась вся процессия. А когда Вильгельм Хаммер, орудовавший над бочкой пива, поднял наполненный до краев стакан, молодежь так гаркнула «хох!» и «ура!», что старик Хаммер оглянулся, а больной учитель погрозил им пальцем.
Шествие медленно приближалось к Ендреку; он уже различал пискливые детские голоса, скрипучее подвывание старух и глухой бас Хаммера. И вдруг среди этого нестройного хора послышался чудесный женский голос, чистый, звучный и невыразимо волнующий. Сердце у него так и дрогнуло. В его воображении звуки превращались в образы: ему казалось, что над мелкой порослью и засохшими стеблями вознеслось прекрасное дерево — плакучая ива.
Вглядевшись в толпу, он догадался, что пела дочь учителя, которую он увидел впервые, когда она везла в тележке отца. Но тогда огромный пес заинтересовал его больше, чем девушка. А сейчас голос ее перевернул ему душу, и он позабыл обо всем. Исчезли поля, немцы, груды бревен и камня, — остался лишь этот голос, заполнивший собой все вокруг. Что-то дрожало у мальчика в груди, ему тоже захотелось петь, и он вполголоса начал:
Эта мелодия больше всего походила на песню немцев. Долго ли они пели, Ендрек не помнил. Очнулся он от своего восторженного забытья, снова услышав возгласы «хох!» и «ура!»; кричали обступившие подводу с бочкой многочисленные гости, которым Вильгельм Хаммер поднес по кружке пива. Ендрек разглядел в толпе коричневое платье дочери учителя и машинально подвинулся ближе.