Ей хочется добавить: непременно заведу такого, но она добавляет:
— Это он от мышей.
— А сам, небось, втихомолочку пользуется, — говорит Костя смеясь.
— Если бы пользовался, его бы не оставили, что ты!
— Да ведь щекочет в носу… ветчина, например.
— Ну что ж… щекочет: он — ученый.
— До трех часов потерпит, пожалуй, а уж потом…
— Почему это до трех именно?
— Не знаю уж… так мне кажется.
— Это ты по себе судишь?
— Я — куда там! Я бы и часу не утерпел, ха-ха!
— Эх, ты!.. Да не хохочи по-лешему!.. А вон яфские апельсины, вкусные-вкусные… Ну, пойдем посмотрим, какие теперь перчатки модные.
В галантерейном освещена витрина — только не уличным фонарем, а луною. Длинные перчатки развешаны крест-накрест.
— Вон какая теперь мода: белые, лайковые, пуговки черные, большие…
— Всегда они такие были!
— Нет, не всегда! Что ты? Много ты знаешь!.. А вот корсеты — посмотрим пойдем.
— Ну, зачем еще корсеты, дрянь!
— И вовсе не дрянь… Какой ты, Костя, грубый! Тебя просят, — ты должен идти… Вот видишь, голубой с сеткой на всю фигуру? Это — парижский.
— Пойдем к реке, — предлагает Костя, — там теперь замечательно.
— А бабушка? — вспоминает Варенька. — И то уж как далеко ушли!
— Ничего, я думаю.
— Может быть, и ничего… Я бы почувствовала. Я тогда почувствую… Ведь у меня рефлексы очень сильные…
— Рефлексы, — мягко поправляет Костя.
— Ну, все равно… И вот эти мои ре… рефлексы…
— Рефлексы.
— Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
— Ну, я не буду… Ты на меня не серчай…
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
— Как поро-сенок… Пятьдесят два года мне, а я… как поросенок…
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
— Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
— О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: «Через год Костя — студент… Студенту уж и жениться можно?.. — И потом еще подумала: — Он ведь и не бедный, из купцов… Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, — он будет даже красивый…»
VПолукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой — дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек — к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади — за спиной — линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире… как назвать это? — душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, — все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого… и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить — вот странность! — то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков — все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, — они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно — чужое.