Выбрать главу

На улице, теперь уже совершенно сорвавшись, опрокинувшись в свои обиды, Олег продолжал злобно, враждебно отмалчиваться, уже соскользнув в одинокую, горькую, как отрава, усладу жалости к себе. «Так и надо, пропади все…» Теперь Таня, чувствуя бесполезность расспросов, сбитая с толку до боли в сердце, захваченная паническим ощущением непоправимого, по-бабьи глупо, растерянно, как тюлень, пытающийся играть на рояле, искала выхода и вдруг остановилась посреди улицы, и все с таким трудом добытые Олегом мелкие деньги исчезли в горсти заспанной недовольной прислуги отеля, которой Олег, подыхая от сожаления перед исчезающими деньгами, его деньгами в ее руке, уходящими по лестнице вниз, так и не мог заставить себя дать на чай. В комнате, снова до боли поразившей Олега адской грубостью своих красных клетчатых обоев, всем бездонным метафизическим унижением отельного ничто и никто, оба, тяжело дыша от выпитого вина, не сняв ботинок, повалились на кровать, и здесь началось что-то совсем невообразимое, нестерпимое и до муки отчаяния отчетливо ясное Олегу.

После нервного подъема, усталости, печали, бешенства, после того, как еще раз ему никто не помог, никто не понял, после того, как еще раз ему пришлось обойтись собственными силами, к Олегу вернулась вдруг абсолютно мертвая ясность, беспощадная зрительная четкость полнейшего отсутствия… Его и Танино тела были для него как два трупа в анатомическом театре, шалый, пьяный разговор коих он слушал из другого конца комнаты. Ибо еле живой, каким он был, Олег пытался, толкаемый классическим атавизмом мужского самолюбия, пытался соответствовать, пытался расшевелиться, разыграть надлежащую страсть, хотя в эту минуту ему больше всего хотелось домой, на диван, лицом к стене, чаю, почитать «Последние новости». И сперва, на первых порах, тело будто слушалось, поддавалось этой грубопротивоприродной игре, но затем совершенно вдруг вышло из повиновения и из игры. Потому что никакого локального возбуждения Олегово тело вообще не слушалось. «Странный человек, – когда-то писала Таня в своем дневнике, – возбуждается от смеха, от счастья, от разговоров и даже от собственных слез». И действительно, желание поцеловать, погладить, ощупать, совокупиться рождалось у Олега вокруг какой-то таинственной игры счастливого музыкального сговора, грустного или смешливого, все равно. Так, помнил он, как его поразили изумительные стихи Льва Савинкова: «Под ногами шумела солома, ты, смеясь, повернулась ко мне. Мы построим себе два дома, здесь – один, другой – в вышине», – Олег в точности никогда не знал, какой из них строится раньше, но оба были ему необходимы, и тогда, как атлетический ангел, пробующий новые крылья, жизнь его с головокружительной быстротой путешествовала с неба на землю и с земли на небо.

Так, удачно сказанная фраза, какое-нибудь правильно, реально, ощутимо выраженное, отвлеченное ощущение вызывали мгновенную благодарность, и вспышка восхищения, следующая за ней, вдруг мгновенно перерождалась в дикое желание поцелуев и физического обладания, умственная же грубость вдруг отчуждала физически. Так что, хотя он как бы сделан природой нарочно для этого, ему почти никогда не удавалось жить физически с человеком, не омрачаясь сердцем с тою же дикой стремительностью, которая свойственна ему была во всем. И как он хорошо понимал античного меланхолика, написавшего, что omne anima post coitus triste est![137] Едва равновесие нарушалось, едва физического становилось хоть на копейку больше, чем морального, – и боль с умопомрачительной аптекарской точностью, как нож, поворачивалась в сердце. Сколько раз он клял себя, отплевывался, рычал от бессильной злобы, не могучи отмыться, успокоиться от краткого поцелуя, презирая себя за то, что из атавистического дикарского самолюбия не смог отказаться лишнюю минуту держать чужую ладонь в своей или лишний миг продолжить поцелуй, хотя уже внутренний пожарный колокол, тревожный звонок предупреждал его, что этого не нужно, что это слишком, что от этого и за это сейчас будет больно…

вернуться

137

Всякая душа грустит после совокупления! (лат.).