Выбрать главу

— Да как же лгать себе, тетя?

— Ах, мать моя? Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.

— Вы, тетя, на нее нападаете, право.

— Что мне, мой друг, нападать-то! Она мне не враг, а своя, родная. Мне вовсе не приятно, как он ей пустые-то языки благовестят.

— Вы же сами не хвалите ее мужа.

— Так что ж! не хвалю, точно не хвалю. Ну, так и резон молодой бабочке сделаться городскою притчею?

— Да если он дурной человек, тетя?

— Ну, какой есть, — сама выбирала.

— Можно ошибиться.

— Очень можно. Но из одной-то ошибки в другую лезть не следует; а у нас-то это, к несчастию, всегда так и бывает. Сделаем худо, а поправим еще хуже.

— Да в чем же ее ошибки, за которые все так строго ее осуждают?

— В чем? А вот в слабоязычии, в болтовне, в неумении скрыть от света своего горя и во всяком отсутствии желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать ее сносною и себе и мужу.

— Это не так легко, я думаю.

— И не так уж очень трудно. Брыкаться не надо. Брыканьем ничему не поможешь, только ноги себе же отобьешь.

— Извините, тетя; вы, мне кажется, оправдываете семейный деспотизм.

— В иных случаях, да, оправдываю.

— В каких же это, тетя, случаях?

— Например, во всех тех случаях, где он хранит слабых и неопытных членов семьи от заблуждений и ошибок.

Девушка немного покраснела и сказала:

— Значит, вы оправдываете рабство женщины?

— Из чего же это значит?

— Да как же! Вы оправдываете, как сейчас сказали, в иных случаях деспотизм; а четверть часа тому назад заметили, что муж моей сестры не умеет держатьее в руках.

— Ну так что ж такое?

— Это значит оправдывать рабство женщины в семье.

У Лизы раздувались ноздри, и она беспрерывно отки дывала за уши постоянно разбегавшиеся кудри.

— Нет, милая, это значит ни более ни менее как признавать необходимость в семье одного авторитета.

— Ну да. Признавать законность воли одного над стремлениями других! Что ж это, не деспотизм разве?

— Ничуть не деспотизм.

— А что же? Что же это такое? Я должна жить как мне прикажут?

— Отчего же не так, как тебе присоветуют?

— Да, если это дружеский совет равного лица, а не приказание, как вы называете, авторитета.

— Слушайся совета, так он не перейдет в приказание.

— А если перейдет?

— Ну, ты же будешь виновата… Значит, не умела держать себя.

— Этак у вас всегда сильный прав: равенства, значит, нет.

— Равенства нет.

— И это вам нравится?

— Это нравится, верно, природе. Спроси ее, зачем один умнее другого, зачем один полезнее другого обществу.

— Природа глупа.

— Ну, какая есть.

— Гм! Это ужасно.

— Что это ужасно?

— Повиноваться, и только повиноваться!.

— Нет, не только: можно и жить, и любить, и делать других счастливыми.

— Все повинуясь?

— Повинуясь, — повинуясь разуму.

— Своему — да; я это понимаю.

— Или другому, если этот разум яснее твоего, опытнее твоего и имеет все основания желать твоего блага.

— А если нет?

— Тогда повелевай им сама.

— Господи! Как странно вы смотрите, тетя, на жизнь. Или будь деспотом, или рабом. Приказывай или повинуйся. Муж глава, значит, как это читается.

— В большинстве случаев.

— И не выходи из его воли?

— Да. Если эта воля разумна, не выходи из нее. Иначе: не станешь признавать над собой одной воли, одного голоса, придется узнать их над собою несколько, и далеко не столь искренних и честных.

— Извините, тетя, что я скажу вам?

— Пожалуйста.

Лиза немного задумалась и, закрасневшись, сказала:

— Вы отстали от современного образа мыслей.

Выслушав это замечание, игуменья спокойно собрала со стола несколько крошечек белого хлеба и, ссыпав их в полоскательную чашку, спросила:

— А ты к чему пристала, глядя на свет сквозь закрашенные стекла института?

— Мы читали, мы говорили тоже, не беспокойтесь.

— Нет: не могу не беспокоиться, потому что вижу в твоей головке все эти бредни-то новые. Я тоже ведь говорю с людьми-то, и вряд ли так уж очень отстала, что и судить не имею права. Я только не пристала к вралям и не рассталась со смыслом. Я знаю эти, как ты называешь, взгляды-то. Двух лет еще нет, как ее братец вот тут же, на этом самом месте, все развивал мне ваши идеи новые. Все вздор какой-то! Не поймешь ничего. — Приехал Ипполит из университета, — обратилась она к Гловацкой, — ну и зашел ко мне. Вижу, мальчик, совсем еще мальчик — восемнадцать лет ведь всего. А ломается, кривляется. Пушкина на первых же шагах обругал, отца раскритиковал: «зачем, зачем, говорит, анахоретом живет*?» — «Для тебя же с сестрой, говорю, батюшка так живет». — «От науки отстал», говорит. Ну, глуп отец, одним словом, а он умен; тут же при мне и при двух сестрах, очень почтенных женщинах, монастыри обругал, назвал нас устрицами, приросшими к своим раковинам. Бог знает, что такое? Школы хорошей нет этому мальчику.

— Что ж, он ведь, может быть, говорил правду? — заметила Лиза.

— Правду, говоришь, говорил?

— Да.

Тетка немножко насупилась.

— И правду надо знать как говорить.

— Вы же сами говорите всем правду.

— Да, то-то, я говорю, надо знать, как говорить правду-то, а не осуждать за глаза отца родного при чужих людях.

— Он, верно, и не осуждал, а разбирал, анализировал.

— Нас, старух, изругал ни к стру, ни к смотру*. Вреднейшие мы люди, тунеядицы.

— Монастыри, тетя, отжившие учреждения. Это все говорят.

— А почему это они отжившие учреждения, смею спросить?

— Потому, что люди должны трудиться, а не сидеть запершись, ничего не делая.

— Кто ж это вам сказал, что здесь ничего не делают? Не угодно ли присмотреться самой-то тебе поближе. Может быть, здесь еще более работают, чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.

— А в мире она бы втрое более могла трудиться.

— Или совсем бы не могла.

— Это отчего?

— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность в этих учреждениях-то, значит всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.

— Вы сейчас обвиняли ее брата в том, что он осуждает людей за глаза, а теперь обвиняете его в том, что он говорит правду в глаза. Как же говорить ее нужно?

Мать Агния совсем вспыхнула.

— Говорить надо с умом, — заметила она резко.

— Да я тут, собственно, не вижу глупости.

— Очень жаль, что ты не видишь неблаговоспитанности и мещанства.

— Что ж, и мещане люди, тетя.

— Да, люди, люди неблаговоспитанные, несносные, люди, вносящие в жизнь гадкую мещанскую дрязгу.

— Стало быть, они совсем уж не того стоят, чем мы?

— Совсем не того, чего стоят все люди благовоспитанные, щадящие человека в человеке. То люди, а то мещане.