Он хотел верить вполне. Душа Маргарет в страсти была такой же, как в любви: темная, сильная и цельная. Он хотел верить всему – и верил.
Вдруг Маргарет умолкла и опустила голову. Когда она подняла ее, лицо у нее было без улыбки, серьезное, как вчера.
– Послушай, – сказала она. – Все кончено для нас; я знаю, что мне нет и не будет возврата. Ты видел, как я поняла то, что ты мне говорил вчера, и приняла, потому что это мое же, мои желания. Но, умоляю тебя, не осуждай меня: 5. еще слаба, мне трудно думать, ко мне могут прийти старые мысли, прошлый туман… Помоги мне, если ты сильнее. Укрой меня от всего, от всех. Пусть ничто меня не коснется теперь извне, – я не хочу, я боюсь! Не оставляй меня ни на минуту эти дни. Хорошо? Возьми мою судьбу в свои руки. Пойми, как мне было трудно… И теперь предо мною туман, я хочу только видеть тебя, знать, что я твоя, слушать твои слова. Потом я буду смелее, буду, как ты. А теперь ты мне поможешь, да? Ты ни на минуту меня не оставишь?
Она с порывистой ласковостью подошла, села к нему на колени, обняла его.
– Ведь я и не хочу видеть ничего, кроме моей любви. Я тебе скажу когда-нибудь, как я тебя люблю. Теперь не могу, не умею. Отчего ты хмуришься? Ты недоволен?
Он крепко прижал к себе худенькое тело и поцеловал ее прямо в губы, почти с грубостью.
– Я сделаю то, что ты хочешь, Грета. Будь только всегда искренна со мною. Скажи, здесь, на почте, знают твой адрес? И где-нибудь еще?
– Нет… – прошептала она. – Мои письма адресуются poste restante[45]. За ними надо идти на почту.
– Но мы не пойдем на почту, – весело сказал Шадров. – Я, по крайней мере, не пойду, а так как я буду всегда с тобою, то и ты не пойдешь. Пусть без меня в Петербурге делается что угодно. Особенно важное не совершится в две-три недели, которые мы еще пробудем здесь. Мне и напишут только Марья Павловна, да разве Поляков. Бог с ними, с письмами! Сами все узнаем, когда приедем. Правда Грета?
Она молча кивнула головой.
– Вот только… Пожалуй, на почту и придется идти… Да нет! Мы это отсюда устроим. У тебя есть деньги?
– Есть… немного.
– Сколько?
– Не знаю хорошенько. Я тебе принесу сейчас.
Она вскочила с его колен, пошла в свою комнату – дверь была полуоткрыта – и через минуту принесла портмоне. Денег было порядочно, около шестисот марок.
– Вон какая ты богачка! – усмехнулся Дмитрий Васильевич. – У меня для нас обоих, с дорогой в Россию, разве немногим побольше. Но не беда. И доедем, и здесь еще поживем. Дай мне конверт со стола, вон тот, побольше! И чернильницу.
Маргарет повиновалась.
– Что ты хочешь делать? – спросила она робко.
– Я? Ничего. Это ты сделаешь. Вот, напиши две строчки на этом листе, что ты благодаришь, отсылаешь деньги, что они теперь тебе не нужны. Напиши просто, не грубо и без всяких объяснений. Очень хорошо. Теперь адрес: как? Venezia, Italia, Lido, Signo… Отлично. Оставь здесь письмо. Я о нем позабочусь. Прости, девочка милая, больше ничего не нужно.
Он приподнял за подбородок ее побледневшее лицо, испуганное и робкое, взглянул ей в глаза, и под его острым взором это лицо опять пояснело, сделалось почти прекрасным.
– Я ничего не знаю, я только помню, что люблю тебя, – сказала она тихо, с недетским выражением губ.
Он улыбнулся и нежно провел своей белой, худощавой рукой по ее волосам.
– Хочешь, поедем сегодня ужинать в Марбург, в горы? Здесь так жарко и душно от камней. Мы поедем часа в четыре, вернемся к десяти. Хочешь?
– О, как я рада! Только вдвоем. Ты знаешь, я отлично умею править. У меня был свой пони… Я сама тебя повезу, да?
– Хорошо, милая. А теперь поди, оденься. Нам надо выйти.
Она медленно встала, взяла руку, еще лежавшую на ее волосах, и поднесла ее тихонько к губам. Ей точно хотелось о чем-то попросить его, но она не смела.
– Что, Маргарет?
– Я пойду одеться… Это долго. А ты останешься здесь? Никуда не уйдешь?
Шадров рассмеялся.
– Да нет же! Я не выйду из комнаты. И смотри – дверь отворена! Чего ты боишься, когда я с тобою?
Она улыбнулась благодарной и виноватой улыбкой и вышла.
Дорога, широкая и белая, лежала пока ровно. Было очень душно, жарко, хотя они уже выехали из города. Узкие тополи по краям дороги не давали достаточно тени; солнце ослепляло и жгло в просветы между ними.
Шадров и Маргарет ехали в Марбург, в крошечной, желтой двухколеске, запряженной таким же маленьким зверьком – коричневым пони с коротким хвостом и капризными ушами. Маргарет с радостной гордостью держала ременные вожжи и тонкий, длинный хлыст. Шадров улыбался, глядя сбоку на ее оживленнное и серьезное лицо, на прядь темных, с бронзовыми искрами, волос, кудрявившуюся из-под прямых полей соломенной шляпки. Ему опять думалось, что он любит ее до боли и хочет любить. Но почему до боли? Это не та боль, которая таится на дне всякого ощущения, всякой мысли – на самом последнем дне. Это другая боль, тревожная и покорная, боль от чего-то, еще не сознанного.
Бывает ли, может ли быть здесь, на земле, соединение несоединимого? А если желания его слишком дерзки, и пути слишком прямы и коротки? Если один из двух все-таки должен погибнуть?
В конце прямой дороги виднелась тяжелая, темная масса деревьев. Это начинался лес.
– Скорее, Маргарет, – сказал Шадров. – Там будет прохладно.
Она крепко натянула вожжи, и через несколько минут темная масса выросла, затенила солнце. Пахнуло холодом, почти сыростью. Лошадь пошла шагом. Они въехали в лес.
– Как это… страшно! – сказала Маргарет, поднимая голову. – Посмотри: я даже не знаю, хорошо ли.
Дорога сделалась узкой. Направо и налево, без просвета, без конца, были деревья – прямые, старые ели, такие непомерно высокие, что казались безвершинными. Внизу, на земле, между ними, сверкал мох, зеленый, ярко-прозрачный, как драгоценный камень. Ели, которые шли с обеих сторон дороги двумя ровными рядами, со своими замшившимися стволами, стройные и тонкие, точно малахитовые колонны, – вверху соединялись в узкий свод, и не было видно предела их рядам. Кругом стояла строгая, прохладная тишина. Лес был похож на готический храм – узкий и таинственно-легкий. Маргарет почувствовала это и сказала, понизив голос:
– Знаешь? Точно церковь. Нельзя говорить громко.
Они так и молчали почти все время и ехали шагом мимо зеленых и ровных колонн, под тихими сводами.
Но дорога в Марбург поворачивала направо, оставляя в стороне лес. И она сразу, хотя не круто, стала подыматься. По сторонам теперь были широкие, невысокие деревья и кусты. Налево они были выше, потому что росли на каменистой горе. Солнце свободно падало на дорогу, но здесь оно было не жгучее, только светлое.
Они опять ехали шагом. Дмитрий Васильевич говорил Маргарет об их жизни в Петербурге, о своей работе, о своих мыслях, о том, что счастья не будет, да и не надо его, такого, каким его всегда хотят, о том, как трудно, как страшно и как хорошо жить и думать.
– Любовь не для любви, Маргарет, – говорил он. – Любовь – это одно из средств выразить душу, отдать ее всю. Жизнь – связная, длинная цепь. Я люблю мои мысли, мою работу, потому что люблю, всегда любил тебя – и умею тебя любить – потому что любил их. Все – для одного, в разных проявлениях. Я не оставлю для тебя моей работы, и ты не оставишь своей. Я знаю, ты серьезно училась музыке, она тебе близка и понятна, как мне близко слово. Помнишь, что один раз говорил Поляков при тебе о музыке? Я не знал, можно ли соединить звуки с сознанием, как мы с сознанием соединяем слова. Но он сказал, что не для всей ширины сознания есть слова. Может быть, слова твоего сознания – слова музыки? Я уже думал об этом.
– Я тоже, – тихо сказала Маргарет. – Я давно думала… не это, а близкое к этому, тогда же, после слов Полякова. Я не смела с ним, но он мне очень нравится. Говорят, он удивительный музыкант. Один раз – я тебе не говорила? – я застала его у тебя, он тебя дожидался, но потом все-таки ушел. И мы тогда с ним долго сидели вместе. Он рассказал мне сонату Чайковского, последнюю. Именно рассказал. Я не сумела бы повторить, что он говорил, но потом я слышала эту сонату, и она мне показалась совсем другой, чем прежде, точно я ее во всю глубину поняла. Ты не знаешь меня, – я упорна, я умею работать. Впрочем, я ничего не могу сказать теперь о себе. Я другая – вот, как соната стала другая…