Выбрать главу

Вечер кончался. M-ll Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не любят сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы, – которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед, – четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы – все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. A la longue[33], Баратынский довольно скучен.

И дамы шумели платьями, говорили во весь голос, шли, останавливались, переговаривались со знакомыми – и проходили. Сквозь этот веселый гул голосов и смех вдруг прорывались порой слова Баратынского, выкрикиваемые поэтом. Но они тотчас же были заглушены новым шумом и щебетаньем освобожденных дам. Говорят, что в крестьянской семье замолкает перебранка, когда старший читает предобеденную молитву. Но, вероятно, воспитание дам-патронесс иное, чем жен Сидора, Луки и Терентия.

Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках, на глазах у него были слезы.

Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.

– Вы едете? Уже едете? – тянул он. – Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.

«Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной», – в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.

Но мальчик не отставал.

– Позвольте вашу руку. Maman будет в отчаянии. Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира.

Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Но правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: «Maman, maman, maman!» Ливрейные лакеи у дверей слушали этот дикий напев с невозмутимой серьезностью.

Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы с вырезом на груди, Двоекуров тоже был тут и щеголял изысканностью манер.

Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее, она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная полнотой бесцеремонности, ничего не ответила.

Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.

Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:

– Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…

Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду – и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.

Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:

– Слава тебе, Господи! Кончился этот бред!

XIII

В тусклые окна без занавесей лился свет зимнего дня, вероятно когда-то солнечного, но теперь уже умирающего. Большая комната с белыми, выштукатуренными стенами, выпуклые, надоевшие карты Азии и Европы у дверей, с желтыми материками и непомерно синими морями, черная доска с пыльным налетом мела и нестертой геометрической фигурой, а в воздухе тот особенный запах лака, легкой сырости, сильно накалившейся круглой печки, спрятанной колбасы, растрепанных листов учебника – запах, который бывает только в классе и всю жизнь потом имеет силу напоминать даже старым людям далекое время юношества. Здесь еще слегка примешивался аромат незамысловатых духов, потому что за партами сидели ученицы, а не ученики, и притом ученицы большие – взрослые барышни. Это было педагогическое отделение частной гимназии Поклевской.

Госпожа Поклевская гордилась своим педагогическим отделением и называла его «мои курсы». Преподавателями она щеголяла, у нее были два настоящих профессора, а историю литературы долгое время читал совсем, правда, выживший из ума от старости, но тоже самый настоящий писатель. Когда старичок внезапно умер, Поклевская пришла в крайнее затруднение, но, к счастью, случай ее свел со Звягиным. Он писал стихи и критические очерки. Имел связи с литературой. И вообще показался г-же Поклевской во всех отношениях пригодным для преподавания барышням истории литературы.

Успех превзошел ожидания. Звягин сразу отбросил всякие книжки и уроки и принялся, как на курсах, читать настоящие лекции. Все нашли, что лекции его необыкновенно увлекательны, а сам он преинтересный. Аудитория Звягина выросла, а он, сам упиваясь своей удачей, говорил каждый раз все нежнее и красивее.

Сегодня был его последний урок перед рождественскими каникулами. Звягин любил старенькую кафедру, желтый стол с развернутым журналом, куда он заглядывал только первое время, пока не знал учениц по фамилиям, приземистую чернильницу, где колыхалась красноватая и густая жидкость, любил ряды наклоненных к бумаге русых, черных и белокурых головок, причесанных то гладко, то со взбитыми локонами. Порою на него, из этих рядов, смотрела пара любопытных и нежных глаз – и Звягину было приятно, и он отвечал на взгляд таким же долгим взглядом. Звягин уже знал, в какую сторону можно смотреть, когда говоришь о Татьяне и Онегине, где поднимется розовое или смуглое личико и зардеются маленькие ушки. Мимо учениц некрасивых, незанимательных, тяжелых и вообще неинтересных Звягин поспешно скользил глазами, как будто их и не существовало. Облокотившись на стол, положив голову на руку, Звягин своим мягким, вкрадчивым голосом, с растянутыми гласными, говорил о «Русалке» Пушкина. То, что он говорил, имело малое отношение к истории литературы, это было просто описание впечатления, которое на него, Звягина, производит «Русалка». Говорить о себе в том или другом виде – всегда увлекательно. Звягин вдохновился, немного разнежился. Слушательницы притаили дыханье. Многие даже бросили записывать и только внимали, немигающими глазами глядя на Звягина.

На первой скамейке сидела очень молоденькая девушка, тоненькая, с прозрачным и узким лицом, мелкими чертами и не то наивными, не то огорченными зеленоватыми глазами, очень светлыми. Волосы разделялись надо лбом прямым рядом, и, слегка пушистые, падали на спину двумя непомерно толстыми, красновато-золотистыми косами. Звали девушку Лиза Гейм. Рядом с ней сидела ее подруга, Серова, с некрасивым, серьезным, но очень энергичным и приятным лицом. На самой дальней скамье сидели неисправимые тупицы, именно те, которых Звягин не замечал. Они, как на подбор, были крайне непрезентабельны. Одна из них, толстая и черная, скучая смертельно, давно уже ела припасенный пеклеванник. В тишине класса, когда Звягин на секунду умолк, чтобы перевести дух, звук пережевываемой пищи раздался очень явственно. Это отрезвило профессора.

вернуться

33

В конце концов (фр).