Волнуясь, задыхаясь, он рассказал об этой искаженной жизни. Как разошелся с женой, много лет тому назад, она его возненавидела. В нелюбви воспитала сына. Сама умерла. Умирая, слово взяла, – к отцу он не вернется. Так у дяди мальчик и прожил.
– Видите, как в жизни бывает? Замечаете? Мы с ним видались, встречались, позже… – он красивый юноша – вместо ребенка, которого любил когда-то, – молодой человек. Что же-с, надо сказать: мне чужой. И я ему… одно название – отец.
Он помолчал.
– Все же и его мне захотелось видеть. Он, ведь, когда крошечный был, у меня на руках засыпал. Я ему, да… помурлыкаю, он и заснет.
Ахмаков сел.
– Но вышло так, что у меня оказались вы и эта… Елена. Очень хорошо, но неожиданно. Впрочем, теперь так стало, что все ожиданно, приемлемо. Я теперь уж все знаю (он сказал устало). Приготовился, что ли, привык. Вон, не угодно ли?
Он протянул руку к окну. Казмин взглянул.
Мимо дома тянулись похороны. Шли факельщики, лошади показались в траурных попонах, белый с черным катафалк. На нем, в гробу под серебряными венками, лежала старушка. Профиль ее возвышался над ватой и слегка покачивался. Все лицо, с тонким носом, воскового цвета, с темными глазными впадинами, было видно отчетливо.
– Здесь монастырь недалеко и кладбище, – сказал Ахмаков, – я немало этих зрелищ вижу. И сам так же поеду. Но это ничего. Это только театральный занавес, в конце пьесы.
Казмин не ответил. Ему казалось, что и это не совсем верно: вряд ли так уж просто, вряд ли всего занавес.
В это время на паре в дышло подъехал доктор – немолодой, полный, ленивый человек, в нечистом сюртуке, старорусского вида. Он заведывал городской больницей; бывал у Ахмакова часто, имел вид вялый, и постоянно убеждал, что опасности нет.
Начался осмотр, Казмин вышел в сад, в несколько странном состоянии. Что-то его задело в рассказе Ахмакове о сыне. Он прошелся по кленовой аллейке. За каменной стеной подымались елочки соседнего сада. Голуби кружили над голубятней. Глухо лаял пес.
Казмин сел на скамью, голову положил на ее спинку. Трудно было дышать. Острая горечь, жарче обычной, наполняла сердце. Почему он тут сидит, около умирающего Ахмакова? Что ему в этом хлеботорговом городе, в этих жарах, голубях, Елене, когда он знает, что в Петербурге его жена, как бы ни притворялся? Все эти метанья, никому не нужные разъезды… Деревенские работы, хозяйство. Обман! и очень жалкий. «Может быть. Но куда же деваться?» Да, он знал, что жена с другим ушла, что вернуться некуда, и Никашу взять некуда. Он это и всегда знал: но сейчас ощутил с той смертельной неотвратимостью, когда вместо жара тонкий, ледяной озноб проходит по телу; и показалось, что вместе со скамейкой беззвучно проваливается он вниз, как во сне.
Вдруг он услышал шаги. Поднял голову – Елена, как всегда, в огромной, черной шляпе, с выбившейся прядью волос. Мягкий рефлекс ложился на лицо. Она положила ему на плечо руку.
– Ну, – сказала она, чуть улыбнувшись, – ну? что?
Он, должно быть, выглядел дурно. Что-то прошло в ее лице. Она спросила серьезней:
– Что же вы тут сидите, правда?
Он, наконец, с ней поздоровался.
– Так просто… и сижу, – сказал Казмин.
Елена села рядом.
– У вас мутные какие-то глаза. Ужасно замученные глаза.
Казмин пожал плечами.
– Что ж теперь делать!
Она серьезно в него всматривалась.
– А, какой вы… Я таким вас еще не видала.
Казмин встал, расправился, закурил; ему хотелось согнать с себя то, в чем она его застала.
– Вы были у Алексея Кириллыча?
– Его мучить сегодня будут.
– Как мучить?
– Ах, ванны опять…
Этим хотела она сказать, что опять доктор прописал ему горячую воздушную ванну, чтобы вызвать испарину. Испарины бывало мало. Но страдал он – его нагревали градусов до пятидесяти – жестоко. Он едва это выносил и, обычно, слабел потом. Называл он это поджариванием святого Лаврентия – st. Laurent sur le qril de fer, как он выражался.
– Я уйду, – сказал Казмин. – Не хочу тут сидеть, пока будут это проделывать.
Они вышли с Еленой на улицу. У Казмина было чувство, что куда-то следует уйти, что-то сделать, что-то изменить.
Слегка вечерело. Жар спадал. Деревья были запылены, небо довольно странно: светило солнце, но не ярко; какая-то мгла сгущалась в воздухе, – туманила его. Эта серость не предвещала хорошего.
Они направились к окраине, через старинный, знаменитый монастырь с высоченной колокольней; на монастырском дворе росли клены; под окнами келий – гряды георгин. Встретившись в выходных воротах с ярко-рыжим монахом, который горячо доказывал что-то другому, толстому, в засаленной рясе, они вышли на лужайку.
Тут началась настоящая провинция, те отчасти легендарные места, где вместо мостовых – травка, вместо тротуаров – тропинки; гуляют коровы, домишки одноэтажны, с цветными ставнями, тонут в садах. Тут остались еще каменные домики Петровского времени, и кажется, и люди живут не близкой эпохи.
Проулком, мимо дощатых заборов, со скамеечками у ворот, где сидят старухи, – вышли они к обрыву. Отсюда видна река, направо и налево по горе пестрые лачуги, с маленькими, будто расчерченными двориками, с тряпьем, юбками на заборах, детишками, собаками – всем тем, что есть живописного в русском или итальянском городе. За рекой же, со старинным зданием яхт-клуба, далекие поля, луга, на горизонте – катящийся к мосту поезд.
Елена села на травку, сбегавшую вниз. Там, у забора с мусором, дети играли в мяч.
– Хорошо здесь, – сказала она, – далеко видно, очень покойно.
– Потому, что тут место простое.
Елена похлопала хворостинкой.
– Простое, простое… Ну, конечно, – она взглянула налево, под гору, где баба загоняла корову, – здесь не такие живут, как мыс вами.
– Их жизнь, – сказал Казмин, – очень ясна, очень неопровержима. Все на своем месте, и никуда не сдвинется. – Труд, маленькие заботы, горести, быт. Все это слито в одну прочную картину – слито, если хотите, и с теми далями, с нехитрым пейзажем, со всей нашей нехитрой, простонародной стариной.
– Хорошо. А кто же мы с вами? – спросила Елена. – Мы – чудные, чужие? Что нам делать?
Казмин помолчал.
– Мы, может быть, странники. И возможно, мы узнаем, что нам делать.
– Мне недавно старушка одна сказала, из простых: «Ты бы, голубушка, к Тихону сходила, к святителю». Это, значит, к Тихону Задонскому.
Казмин лежал рядом, на травке. Белый с желтыми пятнами теленок пасся тут же, привязанный к колышку. Казмину представилось, как такая вот Елена, в огромной своей шляпе, с духами, в модном платье, вдруг отправится с бабами в монастырь. Он слегка улыбнулся.
– Это вы надо мной, я вижу, – сказала Елена. – Хотите, я сейчас разуюсь, шляпу возьму под мышку, и босой домой вернусь?
Казмин стал ее успокаивать.
– Да, а то ведь меня легко сбить, – говорила Елена. – Я вообще-то вас боялась немного. Особенно вначале.
Казмин удивился.
– Почему боялись?
– Так, очень вы серьезный господин. Господин Казмин… Бритый. Всегда аккуратный.
Казмин пожал плечами.
– Такой уж вырос.
Она внимательно на него посмотрела.
– А сегодня только мне показалось, что и вы… – она покачала головой. – И вы не очень-то основательный…
Казмин сел, снял шляпу и поцеловал ей руку.
– Пора, мой друг, – сказал он. – Вам пора заметить, что и я человек… не изваяние.
Они сидели некоторое время молча. Все так же громадна, беззвучна была равнина перед ними, – с лугами, полями, курганами, затерянными в степях, с мужицкими селами, бабами, с древним монастырем, с Доном, видавшим тысячелетия. Понемногу гуще стало на небе: померкло солнце в сизых пеленах. Сзади, за городом, накоплялись тучи, и молния вспыхивала. Пронеслась куда-то стая голубей, кидаясь из стороны в сторону. На дали, с небом еще светлым, лег мрачный отсвет.