Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей.
Ретизанов улыбался, глядя на нее.
– Какая вы… быстрая, – сказал он. – Вы, ведь, меня почти не знаете…
– И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе – вы со средствами, что вам пятьдесят рублей?
– Позвольте, – перебил Ретизанов, – а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать?
Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная.
– Ах, Вера Сергеевна… Нашли кого с Лабунской равнять.
Фанни засмеялась.
– Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
– Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой… Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
– Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты – и раздражался – ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой, и попыток коллективного, но строго-аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна, и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
– Ах, это вы…
Ретизанов даже вздрогнул.
– Ну, присядьте…
– Что вы на меня так смотрите? – спросил Никодимов, холодновато улыбаясь. – Я не кусаюсь.
Ретизанов смутился.
– Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
– Пригласили… А вы откуда знаете, что все это… что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид, и слегка подрагивал глазом.
– Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня.
Ретизанов спросил простодушно:
– Почему же не вас? Это странно.
Никодимов ответил не сразу.
– Потому, – сказал он, наконец, – что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никидимов. Но я все равно приду.
– Дмитрий Павлыч Никодимов… – протянул Ретизанов. – Как странно… Да, а знаете, – вдруг добавил он задумчиво, – когда вы подошли, мне на минуту стало жутко… Я ощутил… какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что-то неживое.
Никодимов поднялся.
– Довольно, – сказал он. – Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная, или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура.
Ретизанов привстал.
– Нет, да я не хотел вас обидеть.
Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик, и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки.
Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и. мимо хмурого Гоголя пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось, – стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился…
– Может быть, ничего этого и вовсе нет? – спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Было уже темно, когда он поднялся наверх. У себя он застал Христофорова, – в кабинете, в кресле, у камина.
– Камин уже топился, – сказал Христофоров, улыбаясь, – когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду – озяб. Потому и сел погреться.
– Вы как будто извиняетесь, – сказал Ретизанов. – Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе, или еще что вздумается… Но вы вообще очень скромный человек… Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели.
– Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете, – ответил Христофоров.
Ретизанов велел подать кофе.
– Вы действуете на меня хорошо, – сказал он. – В вас есть что-то бледно-зеленоватое… Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки… оделись. Говорят, вы любитель звезд?
– Да, люблю.
– В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую, и вечность.
Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром.
– Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек… как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее – любовь есть вечность…
Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие – лишь в мире четырех измерений, где нет времени, и который так относится к нашему, как наш – к миру какой-нибудь улитки.
– Время есть четвертое измерение пространства, – кричал он. – И оно висит на нас, как ветхие, как тяжелые одежды. Когда мы его сбросим, то станем полубогами, и одновременно будем видеть события прошлого и будущего – что сейчас мы воспринимаем в последовательности, которую и называем временем. Впрочем, вы понимаете меня.
Христофоров сидел, молчал и курил. Ему нравилось золотое пламя, беспрерывный, легкий его танец, но с самого того вечера, как Машура приходила к нему, его не покидало чувство острой, разъедающей тоски. Машура жила все тут же, на Поварской. Но у него было ощущение, что она где-то бесконечно далеко. Неужели он пойдет, позвонит у подъезда и взойдет в ее светелку, где она читает или шьет? Это казалось ему невозможным.
Ретизанов, наконец, умолк. Молча он смотрел в камин, потом вдруг обернулся к Христофорову.
– Вы о чем-то думаете, своем, – сказал он. – Ха! Я волнуюсь, а вы погружены в мысли и как будто печальны.
– Нет, – ответил Христофоров. – Я ничего.
Ретизанов взял щипцы и помешал в камине.
– Печаль, во всяком случае, украшает мир. Он становится не так плосок. Быть может, душа стремится за пределы, одолеть которые дано лишь мудрым.
Он вдруг засмеялся.
– Слушайте, совсем про другое. Хотите идти со мной в маскарад… Такой художественно-поэтический маскарад на днях.
Христофоров вздохнул, и улыбнулся.
– Я получил приглашение. Но, во-первых, у меня нет костюма.
– Можно просто во фраке.
Христофоров встал, подошел к нему и, положив руку на плечо, сказал тихо, со смехом:
– Но у меня, дорогой мой хозяин, именно нет фрака.
Ретизанов удивился.
– Да… фрака! Так вы говорите, что у вас нет фрака?
Христофоров, все так же смеясь, уверил его, что не только фрака нет, но и никогда не было.
– Да, и не было… – проговорил Ретизанов с той же задумчивостью, и как бы серьезностью, с какой мог говорить о четырехмерном мире. – Ну, если и не было… – вдруг он хлопнул рукой по столу. – Если не было, так возьмите мой!
Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что если все дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный.