«А, черт! – решил он про себя, – была не была, куда ни шло, попробуем апеллировать к каторжной совести и сыграть на добрых чувствах. Обыкновенно, в подобных местах это у меня выходило».
– Вот что, m-lle Фиорина, – сказал он, как умел, дружелюбно, – я должен вам признаться откровенно. Что вам и подруге вашей я доверяю безусловно, об этом не стоит и говорить, это само собою подразумевается. Но дом ваш, – вы сами говорите и мы уже имели случаи видеть, – весьма подозрительный дом, и соседи у вас темные. Между тем, при мне несколько тысяч лир билетами, также кредитивы на Ниццу и Париж. Часть принадлежит мне, часть – моему товарищу. Я человек мнительный и вечно опасаюсь, не потерять бы эти деньги или не случилось бы с ними какой-нибудь беды…
– Так что же? – перебила Фиорина, с видом гордым и очень довольным. – Дайте мне ваш бумажник на сбережение. Поутру, то есть когда вы проснетесь и пожелаете уйти, я возвращу вам его в совершенной сохранности.
– Это именно то, о чем я хотел вас просить.
– Вы знаете точно сумму денег, которая имеется при вас?
– Около шести тысяч франков.
– Нет, – точно?
– Должен сознаться, что нет.
– Надо сосчитать.
– Это долго и скучно, – мы истратим время, которое можем использовать гораздо веселее.
Фиорина засмеялась и приятельски хлопнула его ладонью по лысине, но настаивала:
– Нет, уж вы потрудитесь. Если я беру на себя ответственность, то желаю знать, за что отвечаю.
Считать Матвею Ильичу очень не хотелось, не потому, чтобы он, в самом деле, уж так берег время свое, но потому, что он по опыту знал, что в мирке Фиорин и Саломей денежный соблазн – по преимуществу, не умозрительный, а непосредственный, по наглядной приманке и видимости того, что плохо лежит. Между проститутками воровки вообще менее часты, чем это воображают добрые буржуа, а встречаются прямо-таки идеально честные бессребреницы. Но бывают и такие странности, что, вот проститутка, теоретически, честнее честного. До того, что уговорить ее на предумышленную кражу совершенно невозможно, какие бы тысячные перспективы ни рисовал ей соблазнитель. Однако в глубине своей и по существу, это – оказывается – не столько честность, сколько отсутствие, так сказать, финансового воображения. Потому что, на практике, нередко: вдруг та же самая честнейшая проститутка, ко всеобщему удивлению и даже, пожалуй, к своему собственному, глупейшим образом, срывается на тощем кошелечке со звонкою монетою или на некрупном кредитном билете, который небрежно торчал ухом из жилетного кармана гостя. Это – кражи по зрительному гипнозу, порыв инстинкта жадности, вспыхнувшего в мгновенный, неудержимый аппетит, – ответом на провокацию нечаянной приманки; но аппетит этот очень мирно и невинно погаснет, как скоро скроется из вида предмет, его пробудивший. Это – пережитки первобытного хищничества, отголоски доисторического дикарства.
– Впрочем, – подумав, согласилась Фиорина, – если вы не хотите, то мы устроим по-другому. Саломея, дай сюда шнурок и сургуч.
И она заставила Вельского собственноручно обвязать бумажник шнурком и опечатать узел при помощи именного перстня, который он имел на руке.
– Теперь, – продолжала Фиорина, передавая бумажник Саломее, а та очень бережно и аккуратно, как бы с благоговением, упокоила его, как младенца какого-нибудь, под капотом, где-то в дебрях своей необъятной груди, – теперь ваши деньги так же безопасны, как в кассе Creditoltaliano[244]. Через Саломею к ним никому не добраться.
Саломея скалила огромные белые зубы, и успокоительно мигала, и кивала колоссальною головою, видимо, польщенная доверием. А Фиорина, садясь в головах у Вельского, расположившегося на постели, говорила:
– Пять лет тому назад, когда я не перестала еще быть дурою и содержала дружка, я не могла бы предложить вам такой гарантии. Я ненавижу наших мужчин. С тех пор, как я выехала из России, я имела семь любовников, то есть сутенеров, как говорите вы, господа из общества, а по-парижски marlou, и хоть бы один из них удался – не был бы бессовестным драчуном и вором. Пьянствовали не все. Двое даже в рот ничего не брали, заболевали от полуфиаски кьянти, от рюмки коньяку. Ни один игроком не был. Но воры были все без исключения, и все хотели, чтобы я тоже была воровкою, и дрались, как черти, за то, что я не хочу. Последний мой, – тот самый, который теперь, я говорила вам, отбывает наказание в Монтелупо, – был настоящий дьявол. Когда здесь станет светлее, я покажу вам на стене его портрет. Очень достопримечательное существо. В Турине был профессор Ломброзо. Конечно, слыхали? Очень знаменитый человек, первый в мире по исследованию всяких преступников и нашей сестры, злополучной проститутки. Так, когда Джанни судили во Флоренции, он нарочно приезжал из Турина изучать мое сокровище: что за бес такой уродился? В конце концов, Джанни усахарил-таки меня – в газеты, а себя – в келью уголовно-психиатрической тюрьмы. Я вам расскажу, как было дело. Жили мы во Флоренции, в заречье, на набережной, близ Ponte delle Grazie[245], дом прямо над рекою висел. Заманила я к себе с прогулки в Cascine[246] англичанина одного, посольского. Парень молодой, крепко выпил, да и бахвал. Вот он на беду и сверкни своими золотыми. Я умоляю спрятать, потому что знаю: если Джанни увидит, то с ума сойдет. Он на золоте прямо помешан. Трясет его при виде золота. Влезет ему желтый дьявол в мозги, и, покуда он золота этого не получит, у него будет сердце дрожать и распаляться, как у влюбленного, и он ни минуты не будет спокоен. Всякое золото для него – свое. И у кого оно есть – его кровный враг. Но этот лондонский дурак оказался фарсун ужаснейший. В ус себе не дует. Знай, гогочет в ответ да гоняет кругляки свои ребром по столу, – щелкнет пальцем, и колесико катится, как детский обруч. Ну и доигрался до того, что Джанни, – на галерее, вот такой же, как здесь, притаясь, – все видел. Как только он вошел, я – взглянула, поняла: дело плохо. Уже влюблен в гинеи английские, и почитает их своею собственностью, и кипит ревнивою тоскою по ним и жадностью. Потому что Джанни пришел веселый-превеселый, ласковый-преласковый, а усы ходят, а левая бровь на половину лба поднялась.