– А это уж вы сами виноваты, что долго с ним задержались… Я вас упреждал… Да это ничего, вы не жалейте, что страха набрались: он за это особо заплатит… господин щедрый, с пониманием…
– Это прекрасно, но ведь он попасть мог.
– Гм… случалось, что и попадал…
– Как же тогда?!
– Счастьем везло, что легко, без увечья, по мякотям… Ну тысячи три-четыре в зубы, – еще и рады: хоть опять стреляй… Маргариту Михайловну знаете?
– Которую? «Тебя, мой друг Марго»?
– Вот-вот… Которая жандармского полковника подвела под растрату и суд… Спросите у нее, за что она от нас пенсию получает… Пятый год княжая пулька в ней катается…
Я в негодование пришла:
– В самом деле, этого бешеного вязать надо, только, к сожалению, вы это делаете слишком поздно!
– Никак нет. В самое время. У нас рассчитано. Ежели скандал не до конца, так он обидится и не дается. А как вошел в удовлетворение и стал от своего безобразия изнемогать, тут его бери и крути. И чем крепче, тем он больше доволен… Это у него в программу входит.
Не знаю, сколько сняли с «похитителя невест» Рюлина и Адель за мое похищение, – должно быть, много, потому что и я получила очень хорошие подарки. А все-таки я искренно счастлива была, что эта трагикомедия не могла повториться: женщину, однажды через нее прошедшую, «вечный шафер» уже никогда больше не брал и даже, встречая, делал вид, будто ее не знает…
– Слышали? вот вам и петербуржец! Нет знаете, нашей сестре, безответно подчиненной мужским капризам, все равно плохо: что без культуры, что в культуре!
Полицеймейстер крякнул-поддакнул:
– Н-да-с. Профессия, можно сказать, енотовая.
(Эпизод о «Вечном шафере» сообщен автору известным петербургским психиатром, проф. Брониславом Викентьевичем Томашевским, под присмотром которого этот психопат находился многое время. 1928.)
До появления в Петербурге гонимого козлом немецкого миллионера участие Марьи Ивановны в операциях госпожи Рюлиной ограничивалось по-прежнему ролью soupeuse, – ужинающей и прожигающей жизнь демивьержки, для богатых холостых компаний и – новенькое – фигурантки для «живых картин» в афинских вечерах, которыми развлекались граф Иринский и другие маститые гости генеральши[104].
– Что же вы представляли? – с оживленными глазами заинтересовался Mathieu.
Марья Ивановна посмотрела на него с презрительною злостью и нетерпеливо дернула плечом.
– Что я вам буду расписывать, – что? Разумеется, не «Пострижение монахини» и не «Первый день в школе»!.. Ведь рассказывала я вам, какая живопись висела по стенам у Рюлиной… Ну, эти самые милые сюжеты и воспроизводились.
– Ах, это – как намекала вам ваша подруга?
– Да, Ольга Брусакова… Если бы я тогда понимала!
– Неловко это? – с деловою прямолинейностью задал вопрос полицеймейстер.
Марья Лусьева бросила на него уничтожающий взгляд и сказала сквозь зубы:
– Попробуйте!
Полицеймейстер крякнул и не нашелся ответом.
– Нет, что же? – выручил его Mathieu le beau. – Тигрий Львович данных для того не имеет… Вы уж лучше про себя!..
При первом своем «дебюте» Маша участвовала в группе «Трех Граций» – с Люцией и с какою-то совершенно безмолвной на всех языках, не исключая родного, шведкою, которую Лусьева видела только однажды в жизни, – именно вот в этот вечер и на этом «спектакле».
– Я не имела духа выйти: так было ужасно, позорно, скверно… Стою, уже убранная и причесанная по-гречески, как надо, – сама Полина Кондратьевна голову убирала, – стою перед дверью этою проклятою, зубами стучу, лихорадка колотит. Ну вот не могу перешагнуть в ту комнату и не могу!.. Полина Кондратьевна, Адель стараются около меня – просят, приказывают, злятся, грозят… не могу! А бить не смеют… зубами старуха скрипит, а ни щипнуть, ни ударить нельзя: если зареву, – гостям будет слышно, граф губу оттопырит, что mauvais genre[105], – дерутся! Да и как же потом будет меня выпустить – заплаканную? Ведь комната – не сцена: все видно, каждый синяк, всякая царапина на теле обозначится; а если за волосы, – прическу смять должны… Ольга тут тоже, – она в тот вечер «Запарилась» изображала, картину художника Матвеева, – сама в три ручья плачет надо мною, а умоляет: «Все равно уж, Машенька: если ты на это пошла, то судьба такая… надо начать! Ободрись, – что тянуть-то? Перед смертью не надышишься!.. Ступай!..» Нет, не могу. Ноги – точно ватные, колени гнутся… Они меня – Валерьяном, они меня – шампанским, они меня – коньяком… Ничего не помогает: нет сил, и шабаш!.. И вдруг – Люция влетела?.. Злая, красная, огромная… «Долго еще, – кричит, – эта невинность ломаться намерена? До утра, что ли, я, по ее милости, мерзнуть буду?..» И затопотала на меня пятками… Никто еще в жизни на меня не орал… У меня кровь так к вискам и хлынула! Света я не взвидела! Ни стыда, ни страха не осталось в глазах! Завизжала что-то ей в ответ и сама не помню, как выскочила за дверь, как очутилась в той комнате, перед занавескою, как стала в позу… – вся в электричестве… Люция после удивлялась: «Ну и обругала же ты меня, девушка! Откуда слова взяла?..» А я не помню… Потом легче стало, привыкла, некоторые картины даже самой нравились… Я больше в Тициане имела успех… Уж очень хвалили меня: и богиня-то я, и статуя, и мрамор живой… Что же? Со всем освоиться можно. Балерины привыкают же, актрисы тоже, которые в оперетке и в феериях… Разница не велика. И публика у нас бывала та же самая, – только что меньше ее, да в комнате, а то весь балетный первый ряд!..