Выбрать главу

Не слыша за собой шагов учителя, Скужак еще раз оглянулся через плечо.

Но Винцент стоял, как прикованный, с глазами, устремленными на лицо Анны, хотя его уже не было там, куда он смотрел. Покачивая головой, она ускользнула из поля его зрения, упорно отрицая что-то, ушла, отплыла туда, к деревне. Но глаза Винцента так и остались устремленными в невидимую точку над дорогой, как раз на той высоте, где мгновение назад было лицо убитой. Губы без капли крови, и ужасающая рана на голове, и песенка о калине — все смешалось в его сознании в какой-то невообразимый хаос. Винцент не думал. Что-то думало как бы вне его и за него, ибо сам он был лишь остолбенением, лишь безграничным удивлением и не мог осознать, что надо, наконец, двинуться, превозмочь себя хоть настолько, чтобы уйти отсюда, пойти узнать, услышать, убедиться — так, чтобы уже не оставалось никаких сомнений, что все это правда, — песенка о калине, мертвое лицо в ореоле светлых волос и рана сзади на голове, зияющая черная дыра в сгустках запекшейся крови. Пока все это было нереальным — даже это мертвое лицо, висящее над дорогой так видимо, так упорно и явственно — явственней, чем что бы то ни было, а впрочем, ничего другого не видели сейчас глаза Винцента, ничто другое не проникало в его сознание.

У изб вдруг поднялся говор, шум, но Винцент не слышал. Раздался шум на дороге, зазвучали многочисленные шаги. В деревне уже увидели воз, уже знали, что он означает, и бежали навстречу. Над всеми голосами взвился пронзительный, сверлящий крик Стасячихи:

— Антось! Антось! Антось!

Но и это в конце концов слилось все же воедино с каким-то стоном-рычанием, разразившимся вдруг и стоявшим в воздухе. Пронзительным, страшным, нестерпимым.

Винцент не слышал. Он неподвижно стоял на обочине, стеклянными глазами глядя в невидимую точку, повисшую между небом и уже обсыхающей от росы дорогой.

Очнулся он лишь, когда на дороге из Ржепак заклубилась пыль под колесами несущихся грузовиков и в деревне ударили в набат. Колокол бил мрачно, проникновенно, оглушительно. В деревне забурлило. Все высыпали на улицу. Слепая толпа сгрудилась плечом к плечу и в гробовом молчании глядела на дорогу. Здесь были все вчерашние участники похода — в изорванной одежде, с обвязанными тряпками головами — и остальные: старики, женщины, дети. Заунывный звук набата несся над росистыми лугами, над прикорнувшей у дороги деревней, над золотой от солнца рекой и калиновыми рощами, горящими кровавым заревом в лучах восходящего солнца.

Внезапное веление рвануло Винцента с места. Это было сильнее разума, сильнее сердца — какой-то стремительный вихрь, что подхватывает, несет, не дает опомниться, губит и помогает осуществить.

Его ноги вязли в песке, леденящий страх вздымал волосы. Один миг они все были перед ним — один миг сотни глаз смотрели ему в лицо. И вот он уже стоит среди них, плечом к плечу. Лицом к дороге, по которой все ближе клубится пыль.

Набат не умолкал. Мощно, величественно, грозно. Казалось, звуки его несутся далеко, за Калины, доносятся до Бжегов, до Мацькова, до всех остшеньских деревень — и дальше, до имений господ из Подолениц, Грабовки, Вилькова, звучит по всем прибужским землям — зеленым, золотым, лазурным землям нищеты и голода.

― РАДУГА ―

Повесть

Глава первая

Одна дорога шла с запада на восток, другая с севера на юг. Там, где они скрещивались, на высоком пригорке расположилась деревня. Избы рядом низко присели по сторонам обеих дорог, образуя подобие креста. Посредине на небольшой площади торчала церковная колоколенка. Внизу, у подножия пригорка извивалась оврагом речка, покрытая льдом и снегом. Лишь кое-где голубая поверхность была проломлена, и в проломах чернела живая волна, вскоре снова исчезающая под ледяным покровом.

Из хаты вышла женщина с ведрами. Они покачивались на коромысле в такт ее медленному шагу. Женщина спускалась вниз по склону, осторожно ступая по скользкой тропинке. Она щурилась от солнца. Отражаясь в снежных сугробах, оно ослепляло яркими острыми лучами. Вот она сошла вниз, поставила ведра над прорубью, оглянулась. Никого не видно. Хаты стояли тихо, будто утонули в снежной перине. Женщина постояла с минуту и, оставив ведра на берегу, медленно двинулась вдоль берега, беспокойно озираясь на деревню вверху.

Речка сворачивала в сторону, в более глубокий овраг, поросший кустами. Ветки высовывались из-под толстого снежного покрова. Сквозь заросли вела узенькая, едва заметная тропинка. Женщина свернула туда. Вокруг шелестели обмерзшие кусты. Она с трудом пробивалась вперед. Ветки кустов повыше хлестали ее по лицу. Она отклоняла их рукой, острые, покрытые под налетом пушистого снега ледяной коркой.

Тропинка внезапно обрывалась. Женщина остановилась и мертвыми стеклянными глазами смотрела вперед.

Земля здесь была в холмиках, расщелинах и высоких пригорках узких овражков. Кое-где росли одинокие кусты. Но не на заснеженные холмы, не на кусты с кое-где уцелевшими с осени красными каплями ягод шиповника смотрела женщина.

То тут, то там из-под снега виднелись какие-то неопределенные темные очертания. В расщелине валялся клубок лохмотьев. Обломки металла, ломаное, заржавевшее железо пятнами выступали на голубизне снега. Она ступила еще два шага и медленно опустилась на колени. Он лежал окостеневший, вытянутый, как струна, и, несмотря на это, казался меньше, гораздо меньше, чем при жизни. Лицо — словно вырезанное из черного дерева. Она водила глазами по этому лицу, лицу, знакомому до последней черточки и вместе с тем чуждому. Губы застыли в неподвижности, нос вытянулся, веки опустились на глаза. Каменное спокойствие было в этом лице. Сбоку, возле самого виска зияла круглая дыра. У края ее узким краешком застыла кровь. Ярко, неестественно красная. Кровавый значок на черном фоне.

Видимо, он не сразу умер от этой раны. Видимо, он был еще жив, когда с него стаскивали форму. Он был живой или был еще теплый. Это не смерть, а руки грабителей выпрямили его ноги, вытянули руки вдоль туловища. В день боя, в тот день, когда он погиб, тогда уже стоял трескучий мороз и моментально хватал в свои клещи убитых, обращал в камень их тела. С мертвого им бы уж ничего не стащить, а его ограбили до последнего, оставили только гимнастерку, сорвали шинель, стянули сапоги, брюки, даже портянки. Голубые кальсоны словно вросли в тело, казались нарисованными синькой на дереве. Невозможно было отличить кожу от материи. Голые ступни, в отличие от совершенно черного лица, были белы нечеловеческой, известковой белизной. Одна ступня треснула от мороза, — мертвая плоть отделилась, словно подошва, была видна обнажившаяся кость.

Женщина осторожно протянула руку, коснулась мертвого плеча, почувствовала шершавое сукно гимнастерки и под ней неподвижность камня.

— Сынок…

Она не плакала. Сухие глаза смотрели, видели, впитывали в себя это зрелище: черное, как железо, лицо сына. Круглая дыра на виске, треснувшая ступня и то единственное, что говорило о смертных муках, — искривленные, как когти, сведенные судорогой пальцы, впившиеся в снег.

Женщина тихонько стряхнула с темных откинутых назад волос нанесенный ветром снег. Одна темная прядка лежала на лбу. Она не решалась коснуться ее, — прядка прильнула к отверстию раны, вросла в нее, облепленная кровью.

Все время с тех пор, как она сюда приходила, ей хотелось откинуть эту прядь. Но она боялась рвануть ее, боялась пошевелить, словно это могло причинить боль умершему, разбередить рану.

— Сынок…

Сухие губы бессознательно шептали это одно единственное слово, будто он мог услышать, будто мог поднять тяжелые почерневшие веки, взглянуть родными серыми глазами.

Женщина застыла в неподвижности, прильнув глазами к черному лицу. Она не чувствовала мороза, не ощущала онемения в коленях. Она смотрела.

С дерева, одиноко торчащего над оврагом, поднялась ворона. Она тяжело взмахнула крыльями, описала круг и опустилась на ком тряпья под кустом. Наклонила голову, всмотрелась. Рыжие пятна крови пропитали насквозь простреленное пулями сукно. Птица с минуту была неподвижна, словно раздумывала. Потом ударила клювом. Раздался стук. Мороз сделал свое дело. Все, что осталось здесь месяц тому назад, превратилось в камень.