Выбрать главу

– Алеша, а потом?

– Потом я увидел, что во мне есть другое желание, гораздо страшнее. И совсем противоположное, убивающее первое, так что я уже не хотел ни Жанны, ни чистого искусства, никакой известной мне жизни. Я измучил Жанну, она ничего не понимала; она отлично видела, что я люблю ее, а мне… была противна моя собственная любовь. Католичка, – когда я ей говорил о Боге, она складывала руки и восклицала: «Mais, j'adore le bon Dieu!»[6], а потом целовала меня, и помню шепот ее: «Mon cheri, mon adore… tu es mon dieu… топ tout… je t'aime…»[7] И была ужасно при этом красива, и волновала меня, и кончалось это всегда очень просто и нормально. А я уходил от нее больной, с опустошенной душою, точно после зверской ненормальности. И тогда мне было ясно, что для меня это, вся эта жизнь, уже ненормальность, как не здорово, не нормально теперь для нас разрывать зубами живых зверьков и есть их. Иная, новая любовь души хочет и новой телесной любви, а тело – старое. Мы – прошлые, Федя. Долго мы боролись, все трое, во имя еще смутных, едва рождающихся желаний, – и все трое, полумертвые, упали на старую, безнебесную землю. Ты, впрочем, уйдешь, может быть, в старое одинокое небо. Я уеду к Жанне… меня и теперь часто к ней влечет, право…

Беляев встал и тихо обнял его.

– Алеша, какие мы несчастные…

– Нет, нет, почему? Ведь я – художник, Федя, я только художник. Какие тени там, в Нормандии, а какие сочетания света бывают на берегах Сены! Что мне церковь над рекой за Псковом, где я вырос? Что мне богиня, похожая на Богоматерь? Что мне любовь, похожая на молитву? Зачем мне моя унылая, тихая родина, бедные, родные, глупые люди-дети? Нет храма, – нет Бога; и не надо мне его. Я осужден на одну… красоту. Это – есть. И жизнь – есть. И красота есть в жизни. Только Бога нет в жизни. Чтобы они соединились – надо понять сызнова Бога и сызнова понять жизнь. А мы не можем. Значит – конец.

Он остановился. Рассветало. Синий мрак уползал вверх, в самую середину неба. Кровавые пятна выступали ниже. Далеко где-то пел петух.

– Ночь кончилась, – сказал Беляев. – Алеша, Алеша! Прости себе и ему. Ты говоришь – конец. А я чувствую – в тебе еще не конец. И не говори о матери дурно, Алеша, – о родине, о любви, о наших родных мыслях. Даже если они – невозможное, слабые мечтанья, непонятные и еще не нужные людям – разве мы вольны в них?

Первый луч, острый, как меч, красный, как огонь, – прорезал опаловый небесный дым. Алексей Иванович закрыл глаза рукою.

Друзья стояли у окна, близкие, не родные, но такие близкие, как будто у них была одна душа.

– Да, еще нет конца, – сказал тихо Алексей Иванович, – но скоро конец. Может быть, это безумие, Федя… Но я не хочу падать раньше конца. Не могу.

– Последний день наступил.

– Он не прошел. Будем верны нашим… «безумным мечтаньям».

– Ты пойдешь к Люсе? Ты хочешь?..

– А ты не хочешь?

Беляев вдруг взглянул на него прежним, мертвым взором и опустил голову.

– Ах, это бесполезно, – прошептал он устало. – Какое безумие… Нет, даже не безумие. Какое детство!

XIII

На улицах была сосредоточенная, торжественная суета. Ни одного облака, ни тени в глубине ровно-синеватого неба. Золотые лучи на земле, на спящих деревьях, золотой огонь в стеклах высоких домов. Уже пахло городской весенней пылью от просохших камней. Церкви молчали, будто притаились. Был час четвертый.

Беляев и Алексей Иванович шли по Спасской улице, потом перешли Литейную, все прямо. Шли они медленно, у Беляева было нехорошее лицо, измученное, точно после болезни.

– Пойдем же, – говорил Новиков.

– Нет, Алеша. Я устал. Я не могу. Ты пойди, а я останусь. Ведь уж были мы вместе у нее… Ее нет. Разве успеем теперь на Невский? И куда? Мы с ней непременно разойдемся. Если хочешь – пойди один. А я здесь подожду.

– Где же здесь?

– Да вот, сначала в саду посижу. А после видишь – уголок солнечный, около этой коричневой церкви, на тротуаре. Я подожду.

– Сюда прийти?

– Да. Если встретишь ее, – скажи, что я здесь жду. Чтобы пришла проститься. Приведи ее… проститься. Я буду ждать. Видно издали, если ты с Невского по каналу пойдешь.

Алексей Иванович посмотрел на него, подумал – и согласился. Ему легче найти Люсю одному. Он знает, что она поехала полчаса назад на Невский, в какую-то типографию против Пушкинской. Если ее там уже нет – он спросит, куда она пошла оттуда, и поедет за ней.

Он отыскал типографию. По случаю Страстной субботы она была заперта. Ему сказали, что, действительно, кто-то сейчас был на квартире у типографа, но теперь уже нет никого.

Алексей Иванович вышел на Невский. Возбужденная, торжественная суета. Далеко-далеко видно; солнечный воздух – как желтый туман. Много разных людей, все торопливые, молчаливые, все незнакомые, не знающие ничего друг о друге, почти не видящие друг друга.

Куда идти? Опять в редакцию? Но ее, наверно, там нет. В какую сторону она пошла? К кому? Зачем?

Столько было людей, и так невозможно казалось, что среди них могла быть Люся, единственно нужная, – что тупость овладела Алексеем Ивановичем, рассеянность и равнодушие. Случай – всегда против, когда от него зависишь и только на него рассчитываешь.

Но минута равнодушия прошла. Алексей Иванович вернулся, позвонил к типографу. Долго объяснялся с ним. Наконец все-таки узнал, что г-жа Меньшина была.

– Они, кажется, отсюда к Лупину заедут. По Невскому же, к Думе.

Очень было все это смутно. Новиков вышел и повернул направо, к Думе.

«Времени-то много прошло, – думал он озабоченно, высчитывая. Он ни о чем не думал, кроме одного, самого близкого дела – встретить Люсю. – Какой Лупин? Тоже типограф, что ли? Нет, она теперь не может быть у Лупина, никак не может…»

Он уже пересек Литейную. И вдруг, впереди, он увидел совершенно ясно и бесспорно – Люсю, ее тонкую, узкую фигуру в черном, даже низкий узел черных волос увидал и узнал. Она шла медленно, не оборачиваясь. Рядом с ней шел Антон Семенович, статный, быстрый, в легком пальто. Он что-то говорил, жестикулируя, с обычной горячностью.

Алексей Иванович, даже если б Люся была одна, не смог бы сразу подойти к ней. Он и забыл, что к ней нужно подходить. Он так остро хотел ее найти, увидеть, что, – казалось, – уже все его желания исполнились. Только бы теперь не потерять.

И он медленно двигался за ними, стараясь не уменьшать и не увеличивать расстояния.

Но вдруг, против Троицкой улицы, Люся остановилась. Антон Семенович тоже остановился, продолжая говорить. Вероятно, ему нужно было еще в Троицкую, и он звал ее с собою. Но дело, по-видимому, не особенно важное, потому что скоро Меньший кивнул головой, улыбаясь, еще что-то сказал и направился один, через Невский, к Троицкой.

Люся медленно повернулась и пошла назад, прямо на Алексея Ивановича, который остановился и ждал.

Она смотрела вниз и увидала его, только подойдя совсем близко. Лицо ее вдруг изменилось, испуганное и страшно радостное, все розовое от испуга и радости.

– Это вы? А Федя? Вы еще здесь? Еще не уехали? Как будто она не знала, что они уедут только вечером. Алексей Иванович тоже потерялся, когда она заговорила.

Слишком долго и упорно он ее искал, слишком нужно ему было ее найти.

Люся уже оправилась.

– Ну, я рада, что еще встретила вас. Вы куда шли? Не торопитесь?

– Нет. Я все за вами шел. У вас был, потом в типографии. Потом за вами все шел.

Она опять вспыхнула, но тотчас же сказала, почти спокойно:

– Ведь ничего не случилось? Где Федя?

– Федя там, на улице ждет, у церкви. Он очень устал. Мы к нему пойдем.

– К нему?

– Да, он ждет… проститься. Люся не ответила и не двигалась.

– Что ж, пойдемте?

Она взглянула на него растерянно и молча пошла. Они повернули на Фонтанку, не переходя Аничкова моста. Шли молча, медленно, едва-едва. Люся еще замедлила шаги.

вернуться

6

Но я поклоняюсь доброму Богу! (фр.).

вернуться

7

Мой дорогой, мой обожаемый… ты мой Бог… мое все… я тебя люблю… (фр.).