– Я сам отдам вам эти деньги, – вдруг сказал Вавин решительно, важно и наивно. – Кончу университет, встану на ноги и примусь выплачивать. Я не понимаю, почему вы на ней не женитесь, если вам безразлична разница положений… мезальянс, что ли, как это говорится, и если вы друг друга любите. Но это ваше дело. Я хочу верить, что вы действительно благородный человек и что вы не…
– Что я не «соблазню» ее? Не соблазню, будьте уверены! Но не странно ли все-таки, что ты, Тося, совершенно спокойно брала бы от меня законное содержание, и так стыдишься незаконного? Ты после венчанья стала бы любить меня больше?
– Нет, нет… – Она покраснела. – Но это ведь совсем другое… Совсем другое…
А Вавин все-таки супился. Ему было точно стыдно, чего – он не знал, и от этого становилось еще стыднее.
– Нет, я поеду, – вдруг решила Тося. – Я поеду. Я не могу. Я тебе верю. Я хочу учиться. А если я буду несчастна, потому что ты меня не любишь… сумею это победить. Значит, не судьба…
Она хотела заплакать, но не смогла; и когда подняла на меня глаза, они были полны не слез, а сияющей, невольной радости влечения, которое живо, и ждет, и знает, что будет торжествовать.
Тося, вероятно, сама удивилась, что не может плакать о своей любви, хотя считает ее погибшей. Удивилась и обрадовалась себе. Она обняла меня и сказала:
– О, какой ты хороший! Я всегда буду любить тебя! Я так счастлива! Я так мечтала учиться! А маме я сама все расскажу. Она верит, что я не сделаю ничего дурного! Поверит и в тебя. Я расскажу.
Как она, однако, наивна! Как люди несчастны, какие глупенькие дети! И еще нельзя их не обманывать.
Тося прелестна, и нравится мне, и я рад, что все устраивается. Студент, однако, так до конца все чего-то смутно стыдился и супился, и злился на себя. И это портило мою радость. Тося совершенно успокоилась, веселая. И мы порешили, что в конце недели они оба поедут в Одессу, – я – в Петербург, куда затем приедет и Тося.
Как ясно, просто устроен мир! Какое сокровище – женщина! Не на ней ли, не думающей, всему покорной, все принимающей, держатся земные устои, жизнеустроение, незыблемое и великолепное?
Все, все отлично, и можно иметь все, что нужно, – только надо уметь брать. Я доволен, я всегда спокоен и не думаю грустить, что человек – животное. Зои противны и почему-то страшны… Но Зоя одна, я ее не увижу больше и не вспомню о ней… а мои Тоси… сколько их на свете! И какая в них, наивненьких, радость!
Весело мне будет устраивать «дом» для моей курсисточки! Ах, ведь она едет, чтоб учиться! она любит меня, но я не могу на ней жениться, и она победит свою любовь, останется одинокой и чистой, хотя страдающей… Она найдет забвение в работе… Отдаст мне мои деньги… Она не хочет быть на содержании… Но она хочет учиться и ради этого побеждает некоторые внешние предрассудки…
О, милая девочка!
Вне времени*
Солнце, остановись!..
В тот год, весной, я решительно не знал, куда деться. Провести лето в Петербурге не было сил, несколько месяцев подряд на швейцарских высотах казались мне пределом скуки, в свое же обычное летнее местопребывание – в Петергоф – я никак не мог ехать: мы поссорились с кузиной Нини. То есть не поссорились, а «будировали» друг друга. Она на меня надулась за то, что я как-то пожаловался на тупость ее завсегдатаев – барона Норда, Коко Спесивцева и других. Она надулась, а так как я от своего мнения не отрекся и прощенья просить вовсе не желал (ужасно мне надоело вечно просить прощенье!), то с кузиной Нини у нас все пошло врозь, и я никак не мог поселиться в Петергофе. Тот же самый барон Норд и Коко Спесивцев стали бы смеяться надо мной в душе, если бы заметили, что я до такой степени в подчинении у этой женщины.
И я перестал видаться с кузиной, причем отлично бы себя чувствовал, если б не забота, куда ехать на лето.
Дядя, старый холостяк, человек больной, но веселый, которого я навестил в Царском, на мои жалобы воскликнул:
– Знаешь, что я тебе посоветую? Поезжай в Осокино, к Левониным, нашим родственницам! Не раскаешься. Глушь, таить нечего: от ближнего города 60 верст, дороги и местоположения не знаю, никогда там не был, хотя они меня уже двадцать лет в гости зовут… Но ты будешь доволен. Захвати краски, полотна, все твои художественные припасы. Деревня, я тебе скажу, даже и для дилетанта-художника, каков ты, – клад…
Я пропустил мимо ушей не лишенную ядовитости шпильку дяди насчет моего дилетантизма и, увлеченный планом, принялся расспрашивать:
– Какие Левонины? Почему они нам родственницы? Ловко ли будет приехать мне туда, незнакомому? Какая семья?
К удивлению моему, дядя в подробности не пустился. Сказал только, улыбаясь, что неловкости не будет, ибо я, хоть и дальний, а все же «родственник», что он сегодня же им о моем посещении напишет, что это «две девушки, Полина Васильевна и Аделаида Васильевна», дал мне подробный маршрут и советовал собраться как можно скорее.
– Как же я поеду к двум девушкам? Или это старые девы? Но, дядя, я тогда умру от тоски!
– Ничего не расскажу, – отрезал дядя. – Поезжай – сам увидишь. А я сегодня же им о тебе напишу.
Не прошло и трех дней, как я, со своим довольно тяжелым багажом (одни «художественные припасы» занимали порядочно места) подъезжал в скверном вагоне второстепенной дороги к тому уездному городу, откуда лежал путь к моим новооткрытым родственницам. Было раннее утро. Я почти не спал и потому находился в отвратительном настроении.
– Охота тащиться! – ворчал я, глядя в окно на бегущие поля и перелески. Теперь не угодно ли 60 верст по проселку! Прямо путешествие на край света. Да еще там какие-нибудь кикиморы. Хорош я им родственник, все это дядины выдумки! И, наверно, потребуют, чтобы я их тетушками звал, ручки с почтением целовал! Дожидайтесь!
Я злился тоже, что мне негде было заняться своим туалетом. Я привык делать это с величайшим тщанием. Красивая наружность от хорошей «tenue»[18] очень выигрывает, а я знал, что у меня красивая наружность. Кузина Нини, в добрые минуты, говаривала: «Главное, мне нравится, что ты не просто „beau garcon“[19]. В тебе есть что-то такое… что-то… de la poesie…[20] понимаешь?».
Еще бы! Я это отлично понимал. И вообще я себе нравился, я рад был, что я – я. Тридцать лет, высокий рост, золотистые волосы, откинутые назад, независимое состояние, полная свобода, способности и влечение к живописи… Вот только в этом последнем пункте существовало нечто, что мне не совсем нравилось, – но об этом после.
Было всего без четверти восемь, когда медленный поезд остановился наконец у станции. На меня глянул желтый деревянный вокзал, такой же, крашенный, забор, за которым возвышались чахлые деревья станционного садика, дощатая платформа с сутуловатым жандармом в парусинке и немногочисленной толпой сермяжных мужиков. Спины их гнулись под серыми мешками, а лица выражали растерянность и недоверие.
Даже носильщиков не оказалось. Я вылез кое-как и отправился в вокзал со всеми моими чемоданами и свертками. В буфете (где мне дали прескверный кофе) я открыл расторопного лакея, которого и попросил нанять лошадь в Осокино.
– Куда изволите ехать? – переспросил меня лакей.
– В Осокино, шестьдесят верст отсюда. Госпож Левониных? Разве не знаешь?
– Осокино? Слыхал… Только далече оно… И точно как немного из господ туда ездят… Пожалуй, извозчика такого бывалого не найдешь… Они, значит, сами-то на своих…
– Ну уж, пожалуйста, похлопочи, любезный. Мне необходимо.
Извозчик, после долгого промежутка времени, был мне предоставлен. Тележка не тележка, кибитка не кибитка – словом, что-то высокое, страшное и без рессор. Две худые лошаденки с веревочными постромками стояли понурясь. Возница, мужик суровый, угрюмый и злой, заломил с меня невероятную цену, которую я ему тут же и дал.