Чехов не вступает в борьбу. Напротив, он подчеркивает, акцентирует тайну человеческого выбора, связанную с каким-то неразложимым ядром личности. Именно потому решающее объяснение в его рассказах обычно передоверено герою и содержит не событийный итог, а лирический безответный вопрос.
«Как зарождается любовь… все это неизвестно и обо всем этом можно трактовать как угодно. До сих пор о любви было сказано только одна неоспоримая правда, а именно, что „тайна сия велика есть“, все же остальное, что говорили о любви, было не решением, а только постановкой вопросов, которые так и остались неразрешенными. То объяснение, которое, казалось бы, годится для одного случая, уже не годится для десяти других, и самое лучшее, по-моему, – это объяснять каждый случай в отдельности, не пытаясь обобщать. Надо, как говорят доктора, индивидуализировать каждый отдельный случай», – говорит помещик Алехин, рассказывая в подтверждение историю своей несостоявшейся любви.
В историях любви и нелюбви, разочарований и неоправдавшихся надежд Чехов следует общим принципам своей художественной системы: объективности и индивидуализации каждого конкретного случая. Он изображает не мужское и женское, не основной инстинкт или что-то подобное, а вполне конкретные истории, в которых тем не менее проступают универсальные ситуации. Обнаруживая в скучных историях современников глубинные смыслы, Чехов, однако, не превращает образы в аллегории и философские абстракции. Даже его символы (чайка, крыжовник, вишневый сад) обычно ненавязчивы и укоренены в реальности.
Чеховские Гамлеты носят распространенные фамилии Иванов и Платонов. Чеховский Фауст – профессор Николай Степанович Такой-то, в биографии которого страсть к познанию неразрывно связана со страхом смерти, запутанными семейными отношениями, любовью к чтению лекций, недовольством нерадивыми студентами и глупыми учениками.
Чеховская Психея – это Ольга Семеновна Племянникова, душечка, которая поочередно воплощается в души провинциального антрепренера, лесоторговца, ветеринара, наконец, чужого ребенка-гимназиста. «Ах, как она его любит! Из ее прежних привязанностей ни одна не была такою глубокой, никогда еще раньше ее душа не покорялась так беззаветно, бескорыстно и с такою отрадой, как теперь, когда в ней все более и более разгоралось материнское чувство. За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз, она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его знает – почему?» И здесь решающее объяснение оказывается не ответом, а вопросом.
Вроде бы такая простая и понятная чеховская героиня вызывала прямо противоположные реакции и объяснения.
Л. Толстой много раз читал рассказ вслух своим знакомым, правил текст для издания в «Посреднике», написал к нему послесловие, придав образу статус нарицательного, вечного, векового. «Тургенев написал хорошую вещь: „Гамлет и Дон Кихот“ и в конце присоединил Горацио. А я думаю, что два главные характера – это Дон Кихот и Горацио, и Санхо Панса, и Душечка. Первые большей частью мужчины, вторые большей частью женщины» (Дневник, 18 марта 1905 г.)[8].
Большей частью не означало – исключительно. Душечкой Лев Николаевич называл своего и чеховского приятеля, замечательного человека, актера-дилетанта, друга Художественного театра Леопольда Сулержицкого, а В. И. Ленин обзывал социал-демократической душечкой известного меньшевика А. Потресова.
Для Горького Ольга Семеновна была милой женщиной, но кроткой рабой. А дочь Толстого и жена Александра Блока узнавали в ней себя.
«Меня всегда удивляет, когда мужчины писатели так хорошо знают женскую душу. Я не могу себе представить, чтобы я могла написать что-либо о мужчине, что похоже было бы на действительность. А в „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в „Ариадне“»[9]
«Чехов смеется над „Душечкой“. Разве это смешно? Разве это не одно из чудес природы, эта способность женской души так точно, как по камертону, находить новый лад для своей души? Если хотите, в этом есть доля трагичности, потому что иногда слишком легко и охотно теряют свое, отступают, забывают свою индивидуальность. Я говорю это о себе. Как взапуски, как на пари, я стала бежать от всего своего и стремилась тщательно ассимилироваться с тоном семьи Блока, который он любил. Даже почтовую бумагу переменила, даже почерк»[10]
10