– Я говорю о совершенной любви. И в сущности в эту сторону направлен космический процесс. Даже если мы посмотрим на эту тему с научной точки, мы и тогда заметим, что чем проще и грубее организм, тем он плодовитее. А в пределах человеческого рода, чем сложнее, значительнее и сильнее любовь, тем меньше надежды на деторождение. Объятия не слишком пылкие, почти всегда оканчиваются зачатием.
– Какая-то правда есть в ваших словах, – сказала Вера, и вдруг, смутная неясная мысль, мелькнувшая где-то в глубине души, заставила ее покраснеть и она полубессознательно спросила: – А вы… себя… целомудренным считаете человеком?
Глаза Шатрова потемнели.
– Я хочу быть целомудренным.
– Простите меня, – прошептала Вера, – я так прямо спросила вас. Это смешно… Простите меня…
Не раз говорили на эту тему Вера и Шатров, и всегда в душе Веры, после таких разговоров, оставалась смутная тревога и какое-то тайное недовольство собою.
Однажды она подумала:
«А ведь Пушкин не так понимал любовь. Неужели он не умел любить?»
Луна была на ущербе, но небо, затканное серебристыми нитями звезд, мерцало в неверном сиянии и казалось волшебным. Тепло было и тихо.
На террасе у Ивиных ужинали Захарченко и Шатров.
– Я вас, господа, сегодня домой не отпущу; оставайтесь ночевать, конечно, – сказал Сергей Николаевич, разливая по стаканам лафит.
– Нет уж, – пробормотал доктор брюзгливо, – мне завтра рано утром в Притейкино ехать. Я велел Максиму закладывать.
– Ну, а вы, Павел Данилович? Вы – человек свободный.
– Я останусь, пожалуй. Спасибо.
– Итак, доктор, вы уверенно предсказываете, что социальный вопрос разрешится у нас ранее, чем на западе? – сказал Сергей Николаевич.
Захарченко был мрачен.
– Да, предсказываю… И даже могу дать вам практический совет: уезжайте поскорее отсюда и, главное, увозите Веру Леонтьевну.
– Я бы очень хотел, чтобы ваши предсказания сбылись, – заметил Шатров.
– А вам зачем? – спросил Захарченко с явной иронией.
– Как бы вам лучше объяснить… Не то, чтобы я верил в прогресс, в улучшение порядка и в социальное счастье. Нет, откровенно говоря, такое благоденствие меня не слишком соблазняет, но я верю в другое: я верю, что история должна рано или поздно окончиться. В нашей жизни исторической заложен ряд возможностей. Все эти возможные формы должны быть исчерпаны. Вот я и говорю социальной революции: да будет.
– Да зачем вам конец истории? – нетерпеливо спросил Захарченко.
– Как зачем? Я не думаю, чтобы идея этого мира была лучшей из возможных идей. Я думаю, что в космической гармонии найдутся и прекраснейшие идеи. Вот этих новых идей и воплощений я и хочу. А в моральном отношении меня радует всякая революция, потому что, пока она только революция в ее чистом виде, в ней есть настоящий пафос свободы. А разве есть что-нибудь более влекущее, чем свобода? Только любовь, быть может… Но в конце концов это одно и то же…
– Все это парадоксы, – сказал Сергей Николаевич, устало закрывая глаза, – и как все это далеко от обыденной жизни, как все это отвлеченно.
– Любовь и свобода одно и то же, – продолжал Павел Данилович, пристально вглядываясь в Веру, – это – не парадокс и не отвлеченное суждение, а единственное реальное, что нам дано знать. Все проходит, все испепеляется: только любовь не проходит никогда и в ней мы свободны.
– Но ведь это неправда, – закричал Захарченко, который уже со шляпой в руке стоял на пороге, – ведь это неправда. Мы, напротив, никогда не видим, чтобы любовь продолжалась всю жизнь. Она проходит, как все в этом подлунном мире. Пример верной любви до гроба – Филимон и Бавкида, Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович – но разве это любовь? Любовь всегда страсть… А страсть не может продолжаться долго.
– Я говорю о влюбленности, а не о страсти. Да, страсть проходит, это правда. Но влюбленность не умирает. Если я увидел в лице той, которую полюбил, бессмертную черту, этого забыть нельзя никогда, даже после смерти. А когда влюбляешься, всегда видишь эту черту. Только объяснить этого нельзя словами. Иная музыка, взгляд или прикосновение руки больше откроют нам в этой тайне, чем наши бедные, робкие слова.
– О, романтизм! – засмеялся Захарченко. – Прощайте, однако, господа.
Все поднялись, чтобы проводить доктора.
Надо было обойти дом, чтобы выйти к крыльцу, где стояли лошади Захарченко.
Сергей Николаевич и Захарченко пошли вперед, по аллее, теперь совсем темной; Вера и Шатров отстали немного. Они шли близко друг к другу. Полусознательно и неожиданно Вера коснулась своей рукой руки Шатрова, и он, точно ожидал этого прикосновения, сжал ее маленькие тонкие пальцы… Вера не отнимала у него своей руки, пока они не вышли из аллеи.