– Смотрите. Смотрите, – сказала Вера, – звезда падает…
По небу медленно катилась звезда, как-то странно, необычно, по малому уклону, и алый в ней был отблеск.
– Прощайте, – крикнул доктор, влезая в фаэтон. – И небо сегодня романтическое, – прибавил он, махнув рукой безнадежно.
Мягко шурша покатился фаэтон и скоро пропал во мгле.
– Я распоряжусь, чтобы вам все приготовили, – сказал Сергей Николаевич, уходя.
Вера и Шатров вышли за усадебную ограду. Одиноко белела церковь. На погосте горели две лампадки. Направо лежала длинная синеватая полоса на земле. А дальше – Вера это знала – начиналось поле подсолнухов. Только теперь в полумраке, несмотря на вызвездившее небо, нельзя было разобрать, что это такое: не было похоже на подсолнухи: казалось, что это стоит большая толпа подростков и было странно, почему они молчат.
– Как все таинственно, – прошептала Вера едва слышно. – Господи!
Они подошли к церкви и сели на паперть. Вылетела летучая мышь и заметалась над их головами, как будто бы помахал кто-то темным платком.
– Когда я смотрю на вас, – сказал Шатров, – я, Вера Леонтьевна, забываю о моих теориях почему-то. И вообще мне трудно тогда рассуждать. Я чувствую, что я становлюсь наивным и молодым. И мне от этого немного стыдно и хорошо.
Шатров взял руку Веры и прижался к ней губами.
– Мне хорошо, – повторил он глухо, – мне хорошо. Вы только не смейтесь надо мной.
– Довольно. Господи! Что со мной? – сказала Вера, отнимая руку. – Я не знаю, что со мной… Домой пойдемте, Павел Данилович.
– Подождите. Я хочу сказать вам… Я хочу сказать, что, когда вы коснулись меня вашей рукой, я изменился весь, право. И вот сейчас ночь эта, тишина – все волшебно. Почему? А вам? Вам нехорошо сейчас?
– Не надо, не надо так говорить.
– Вы счастливы? Жизнь ваша прекрасна? Или нет? Скажите мне…
– Не надо спрашивать так… Не надо…
– Скажите, вы любите вашего мужа? Да?
– Я не должна отвечать вам. Не должна…
– Может быть, мне нельзя приезжать к вам больше?
– Нет. Нет… Мне приятно разговаривать с вами и видеть вас.
– Клянусь вам, что у меня в душе нет сейчас никакой цели, никакой мысли определенной – ничего, кроме бесконечной к вам нежности. Мне кажется, я что-то угадываю в вашем сердце. Как вы прекрасны. У вас взгляд необычайный. Иногда вы смотрите как-то замедленно, из-под ресниц томных таких… Я не могу тогда оставаться спокойным. В глазах ваших магия есть. А улыбка. Вы знаете вашу улыбку? Пушкин где-то говорит про «язву лобзания». Значит, ему мерещились такие губы, нежные, пьяные, влекущие и мучительные, которые и язвят, и чаруют. В вас сочеталась детская нежность с какою-то печалью мудрой. Я знаю, что я очень смешон, когда я так нескладно и торопливо говорю о том, что чувствую, но я не могу молчать. Я хотел бы целовать край платья вашего… Нет, дайте мне сказать. Когда лицо ваше розовеет от волнения и глаза темнеют, и откуда-то из глубины лучится свет неизъяснимый, я знаю, что тогда в вашей душе возникает то прекрасное, волшебное, чему нет имени и что я чувствую, пусть слепо, пусть безумно, но как свое, как близкое… Не отнимайте этого у меня. Ваш муж, может быть, чудесный человек и вы его любите, но не отнимайте у меня уверенности, что вся глубина очарования, о которой я говорю, открылась только мне, только мне одному.
– Молчите. Молчите. Я не должна слушать вас. Наваждение какое-то.
Вера встала с плит паперти, но Шатров удержал ее за руку и продолжал шептать полувнятно:
– Никогда раньше я не чувствовал так. Я не смею сказать вам, как я люблю вас, у меня нет никакой надежды. Но позвольте мне только иногда видеть вас и шепотом напоминать, что жизнь моя принадлежит вам. Говорю вам: у меня нет надежды и быть не может. Несмотря на мои тридцать семь лет, я уже стар, утомлен, измучен. Я живу и чувствую предсмертно. А перед вами еще целый мир, молодой, расцветающий, весь в солнце… Но в душе вашей есть такое небо, где восходит безумная луна, и вот это лунное я люблю в вас. Это – мое. Солнце и день ваши не мне принадлежат, а вот эти голубые ночные лучи – ими я хочу упиться, как тончайшим вином благоуханным. Я говорю что-то сумасшедшее, но вы должны простить мне мой бред. Я ведь искренен до конца.
– Да, это бред. Бред, – сказала Вера, освобождая руку, и торопливо пошла к усадьбе.
Сергей Николаевич шел ей навстречу.
– Нет, представь себе, – сказал он, не замечая ее волнения, – я подхожу сейчас к яблоням, а сторож этот Прокофий из Вязников спит себе, негодяй.