Вот же не будь этого, я бы, может, обошелся бы с кротостью, а меня, главное, это в голову стукнуло: ульщает. И она же, правду буду говорить, хотя баба, ну, такая баба, что мешки пятипудовые таскала она себе безотказно, — откуда же у меня сила взялась ее повалить? Единственно, значит, от прилития злости. Сшиб я ее наземь и давай ногами топтать. А собачонка бесхвостая, Арапчик, она же вредная, все меня за коленки рвет и, знай, брешет, а Фенька в голос, а две козы мои — те из хлевушка выскочили и тоже мекают — блеют, — одним словом, шум большой поднялся, а на шум этот двое матросов мимо шли — и к нам. Сейчас до меня: «На каком таком основании женщину убиваешь?» А матросы, конечно, не хуже оба Гаврилкина-мясника. Фенька же, стерва, как вскочит да к ним с рыданьем: «Убивал, будьте свидетели, убивал, злодей!.. Кабы не вы подошли, до смерти убил бы… Я — женщина одинокая, помощи некому было дать…» Ну, прочее подобное.
А из матросов один с лычками оказался, хорошо грамотный, и мою фамилию записал и какой дружины, также и штык у меня с пояса снял. Я ему говорю: «Ты права на то не имеешь». А он мне: «Вот мы сейчас с тобой в твою дружину придем, там тебя, конечно, по головке погладят, а мне взбучки дадут…» Коротко говоря, сажает меня за то дело командир дружины на гарнизонную, и стал я — военный преступник. Через кого же? Через бабу, которая, стерва, кругом меня обмотала и даже другой бабе за сто двадцать рублей продала…
— И что же все-таки? Суд был? — справился Евсей.
— А как же? К военному следователю вызывали. Я ему все чистосердечно-подробно, а потом суд. Вот на суде это со мной опять и случилось: заметило — я и упал в бесчувствии. Тут, первое дело, я на гарнизонной под строгим арестом сидел, горячей пищи я мало видел: отощание силы во мне такое было, что насилу я под свечками до суда дошел. Ну, тут уж ко мне, видят, не то что статью закона подводить, а просто лечить меня надо… Меня и отправили в лазарет — на Екатерининской он был, назывался «Второй временный госпиталь». А там народу всякого было, и думка у всех была одна: как бы это от военной службы их отставили. Значит, солдаты на всякие пускались хитрости, а доктора-фершела должны были хитрости ихние распутывать и обратно их в полки-дружины возворачивать.
Тут я много от людей узнал, как может человек сам себя покалечить, только бы его на свободе оставили и на смерть напрасную за ему совсем ненужное не гнали. Потому что фронт для нашего брата, солдата, в то время что такое был? Та же неминучая смерть. Вот и пили разное, чтобы только явный себе вред получить. Один, из себя видный такой и говорил складно, тот со мной рядом лежал, он, я видел, сулему пил. Это, конечно, после дознались, что сулему, как уж он переборщил, отравился. Ему бы надо посредственно, а он — сколько рука взяла, а потом крик поднял: отводи его от смерти. Нет, к утру кончился, не отвели, хотя, слова нет, хлопотали.
Меня бы, может, тоже за обманщика лазаретного приняли, да, на мое счастье, один доктор там был, севастопольский сам, забыл я его фамилию. Он-то в военной форме теперь уже был, а тогда — в штатской одеже, кроме того, бородку он себе запустил, так я его поперва не узнал совсем. Их двое пришли меня опрашивать: этот да главный доктор. Главный, тот, как я об своих увечьях докладывал, все только носом крутил, дескать заливщик, а он, стало быть, заливщиков таких из нашего брата видал; этот же другой смотрел-смотрел на меня, да ему: «Знаете, он ведь всю чистую правду говорит, потому как я его отлично даже помню и совсем не чаял, что он выходиться может…» Так я благодаря своей судьбе месяца полного не лежал — меня на комиссию, и вместо всякого суда дают отставку мне, называлась тогда четвертая категория.
IV— Ты, конечно, к Феньке?
— Нет, брат, я уж тогда не то чтоб об Феньке, ни об какой бабе подумать я не мог, чтобы мне на землю не плюнуть. Что ни подумаю, то и плюну. И вижу я, что Севастополь этот — моя яма-могила, чугунный крест. Подался я на Балаклаву. Недалеко хотя, но все-таки не Севастополь. Там жизнь шла тихая. Батареи, конечно, стояли кое-где, и так что кавалерии ополченской один эскадрон, а то все больше рыбальством там люди занимались в бухте. Штукатурной работы я там себе не нашел, дома уже не строились тогда новые, а печей несколько сложил: дело уже к зиме шло. И вот раз утром рано слышу — стрельба от Севастополя подается: пушки. Значит, кончено: к нам война подошла. И что же ты думаешь? Не я один заметил: многие собаки из Севастополя целыми стаями к нам, на Балаклаву, от страху забежали. А за ними следом — дамы флотские на извозчиках, ей-богу. Спервоначалу неизвестно было, конечно, чьи такие дамы, потом оказалось, мужьям своим не поверили, чтобы германский флот напавший — или он уж тогда турецкий был — чтобы могли они от него отбиться, и сломя голову кинулись жизнь свою спасать в первое попавшее, в Балаклаву.