И Усеин поднял черную (должно быть, уголь возил) широкую ладонь, чтобы сразу ударить по рукам.
— Это чтобы у меня тут твой скелет бродил, — испугалась женщина, — а ты чтоб моего мерина увечил?
— Ну, а что — увечил-увечил!.. Как это увечил?.. Я его, чтоб он да на постель спал? А, хозяйка!.. Я его, чтоб работал. Правда я говорю?
Усеин тоже обиделся. Нахлобучил шапку и отвернулся. Шишка и огромный нос делали его так очень похожим на пеликана. Уныло стояла на дороге совершенно мокрая и дрожащая чалая кобыла, иногда сгибая тонкую шею дугой, чтобы дотянуться губами до пыльной сухой травы на обочине.
— У меня тут Васька будет себе пастись, и хоть никто колотить его не будет, — начала думать вслух Алевтина Прокофьевна. — Недели через три, когда захолодает, его зарежут, так хоть мясо будет поросятам и собаке тоже… А ты его до резни еще раньше доведешь да вдобавок колотить его все время будешь…
— Прощай! — совсем осерчал Усеин. — Когда такой дело, — прощай!.. Жалко, сколько я время терял с тобой зря, ай-яй-яй!
И он пошел. И потом звонко загремели вниз по дороге его линейка и кости его кобылы, и показалось Алевтине Прокофьевне, что Васька в первый раз поглядел на нее благодарно и почтительно.
Ульрих обладал маленькой странностью: иногда он, подойдя к кусту, просовывал в него голову, осторожно, медленно, и как будто что-то старинное, лет этак за сто до своего появления на свет, вспоминал при этом. Медленно-медленно переставлял он, продвигаясь, не лапы даже, а каждый мускул лап, и не то что замирал, а совершенно переставал замечать окружающее. Как будто обыкновенный куст казался ему сплошь наполненным какими-то тайнами, и эти тайны он теперь постигал.
Такое в мышастом доге нравилось Алевтине Прокофьевне. Она даже наедине пожимала плечами, подымала высоко брови и так удивленно следила за ним издали, чтобы не испортить ему настроения.
Но поросята, эти трехмесячные пацю-пацю, необыкновенно жизнерадостный и занятой народ, они совершенно не выносили ничьей задумчивости и, подбегая с обеих сторон к Ульриху, добродушнейше хрюкая, хватали его за уши или за отвисшие брыжи.
И вот сразу пропадало всякое очарование воспоминаний дожизненного, Ульрих ляскал зубами, ворчал, подбрасывал голову, смотрел презрительно, морщил нос, старался показать, что даже и запах поросят чрезвычайно ему противен.
Однако он и сам был еще молод — годовичок — и не больше как через минуту сам начинал заигрывать с ними, и тогда подымался на дворе очень веселый кавардак. Поросята, разбежавшись, то один, то другой подталкивали его снизу в живот, а он старался ухватить их зубами за совершенно круглые и плотные, как футбольные мячи, спины. Так втроем добегали они до мерина…
Вопросительно подымая на него морды, с разбега останавливались поросята, хрюкали и пятились, потом со всех ног прыскали к дому, а Ульрих лаял, припадая к земле, и ждал, когда мерин погонится за ним.
Как величественный бронтозавр, обреченный в пищу подвижным и прожорливым ящерам аллозаврам, но не понимающий своей обреченности, Васька притворно двигался на дога, мотая головой, а дог обращался в притворное же поспешное бегство.
Ночи становились уже долги.
Сначала часов до десяти мелькали на шоссе мятущиеся огни автомобилей, и гулко доносился их бег. Потом темнота, тишина и колючее перекати-поле, на которое то и дело натыкались губы.
Иногда в тишине скоплялись тучи, и начинал сразу колотить частый крупный дождь. От него укрыться было некуда, — не было здесь сарая. Васька мог только терпеливо ждать, когда дождь устанет наконец бить его по ребрам. Иногда подымался холодный порывистый ветер, что было хуже. Васька подходил тогда к новой ограде, которую поставил от него Михаил Дмитрич, и глядел на кухню. Он упорно уныло думал, что хорошо бы было, если бы его пустили постоять за кухней. Он тихонько ржал, чтобы о себе напомнить. Он ожесточался, что его никто не слышит, и бил копытами в землю. Но ничего не оставалось больше, как идти снова рвать колючую траву и подставлять худые бока ветру.
Сидел Савелий, приземистый старик с седой и лысой уже головой, но с рыжими еще, широкими фельдфебельскими усами. Он только что вылегчил поросят (оба были боровки) и теперь в тени лохматого кипариса около дома вытирал платком лысину и говорил:
— Муха их не должна беспокоить, если в темном их помещении продержать дня два… Потому что, хозяйка, дня за два так у них там все затянет, — ни-и чер-та-а не бойтесь!.. Ведь это же младенцы считаются — им что?
— Так они ведь, бедные, неизвестно куда забежали от страха! — недоуменно глядела на Савелия Алевтина Прокофьевна. — Если бы вы их связали…