Вороны долго живут на земле, они очень приметливы и умны, но всех возможных случайностей не могут предвидеть даже и они, вещие.
На другой день, отрыдавшись и закопав в саду трех воронят и отхлестав Мордана хворостиной за четвертого, которого, как самого, несомненно, умного из всех, и научила бы говорить исполинша Серпка, Женя прилежно уселась за чистый лист бумаги.
Она старательно нарисовала карандашом прежде всего кота, как он схватил вороненка, потом лестницу: это было главное в ее новой картине. Рисовать вяз было уж для нее делом привычным. Между лестницей и котом разместила она трех воронят, лежащих на земле с подвернутыми головами и с вытянутым у каждого одним крылом.
Отца она не изобразила, так как его было плохо заметно снизу в густой вязовой листве; Дашу тоже, так как Даша тогда как-то совершенно стушевалась в ее глазах перед великаншей-провизоршей, но зато провизорша с зонтиком заняла всю правую сторону листа и была сделана просто: сверху зонтик, а под ним длинное платье клеточками.
Рисунок этот она надлежаще раскрасила, и получилась самая удачная и самая трагическая из трех ее первых картин. Карандашом же тщательно вывела она под этой картиной и свою подпись: «Женья Прыватов».
1933 г.
(обратно)Потерянный дневник*
Оля Щербинина, миловидная и бойкая девочка лет двенадцати, идя однажды домой из своей школы первой ступени, заметила в стороне от тропинки в густой траве желтенькую узенькую записную книжечку, и когда взяла ее и прочитала на переплете крупную надпись: «Дневник Юрия Белова», то сказала громко:
— Вот так та-ак! Он и дневники ведет!
Этот небольшой девятилетний мальчуган при встречах с нею почему-то застенчиво улыбался, а когда она проходила, долго глядел ей вслед. И ей нравилось, пройдя этак шагов пятнадцать — двадцать, вдруг обернуться, чтобы узнать, смотрит ли Юра, и убедиться: смотрит! Тогда она вздергивала плечом, поджимала губы и говорила про себя: «То-о-же еще!..» Однако ей это было приятно.
Теперь она шла и с любопытством читала написанное на клетчатых страничках крупными красивыми прямыми буквами чернилами:
«Ура! Я опять начал писать стихи да еще почище старых! „Безумец“, „Призрак“, „Кавказу“, „Крыму“, „Ночь“… Ведь я, конечно, буду поэтом. Какая слава! Какая честь! Я свой талант никогда не заброшу. Ведь быть поэтом, — как это хорошо!.. Непременно буду кончать „Героя“».
Тут же были и четыре карандашные строчки, впрочем тщательно зачеркнутые: очевидно, маленький поэт был ими недоволен.
Все-таки зачеркнутое можно было разобрать, и Оля прочитала:
Исчез Ковальский. Появился Вверху аэроплан стальной, Как будто демон он носился, Влеком безумною рукой.Потом чернилами и опять тщательно было записано:
«4 апреля. Лежал три дня больной. С одной стороны, приятная, а с другой — неприятная история. Приятная тем, что лежишь и ничего не делаешь; неприятная же тем, что не занимаюсь, а время проходит. Хотел кончать „Героя“ — нет вдохновенья. Вероятно, буду его писать только когда стану взрослым. Папа завтра в четыре утра уезжает. Жаль! Но ведь он едет для радости, для необходимости нашего переезда в Москву. Читать нечего. Завтра непременно начну заниматься.
5 апреля. Папа уехал, а у меня даже легко на душе. Неужели я такой бессердечный? Нет, я готов жизнь отдать за него! Пишу „Рабыню“ — поэму из древнеегипетской жизни. Хорошо удается.
6 апреля. Ну, вот и дописываю! Я вчера говорил, что пишу „Рабыню“, теперь я ее дописываю. Буду ее обрабатывать. Это будет, вероятно, очень долго. Вчера вечером разнервничался, сам не знаю почему. Но то было вчера, а сегодня случилось замечательное событие! Волны моря выбросили на берег золотую цепочку с крестиком. Мама ее нашла. Цепочка стоит червонцев пять, если не больше. Мама подарила ее мне, а крестик бабушке. Но я отказался от цепочки, благо мне она не нужна, а мама мне обещалась подарить что-нибудь еще. Эти два дня море бушует невероятно. Рев его слышен даже у нас на квартире.
14 апреля. Семь дней не писал дневника. Получили письмо от папы. У мамочки на руке сделался нарыв, — ни стать, ни сесть, ни даже духу перевесть. „Рабыню“ обрабатываю. Заделался в художники, благо есть рисовальная тетрадь, и краски, и кисточки. Это очень приятно. Вижу, дневники делаются все лаконичнее. Впрочем, нечем особенно восторгаться, а описывать тоже нечего. Я… (Везде пишу „я“, а кто же такой я? Странно!)
15 апреля. Начал писать новую поэму из жизни волжских разбойников. Между прочим, когда я просматриваю тетрадку моих стихов, то замечаю, что сначала писал только мелкие описательные стихотворения, потом сравнительно с тем, как я развивался, все более и более сложные, и, наконец, имею возможность писать настоящие поэмы. Никто, кроме самых близких мне родных, не будет читать моего дневника никогда, и потому я могу писать здесь, что мне угодно. Пользуясь этим, буду писать здесь все, что я думаю главного. Я почти уверен, что буду вторым Пушкиным. Я думаю, что я буду знаменитый человек своего века и оставлю о себе память будущим поколениям. Я смогу написать о себе стихотворение такого же содержания, как Пушкин: „Я памятник себе воздвиг нерукотворный“ и т. д.