Высокая же старуха села с ним рядом на двенадцатое место и очень внимательно начала разглядывать всех, кто пришелся с нею за одним столом.
Прямо против нее сидела небольшая хрупкая женщина лет под сорок с необыкновенно усталым, истощенным лицом, на котором очень кроткие карие глаза были в желто-розово-лиловых обводах, а подбородок жался острым копьем. Это было какое-то почти отсутствующее, почти только мыслимое лицо, на котором, кроме извилистых морщин, совершенно преждевременных на вид, трудно было что-нибудь разглядеть.
Поднеся бумажку-меню непосредственно к самым глазам, оказавшимся сильно близорукими, она говорила вполголоса, ни к кому не обращаясь:
— На сладкое профитроль… Странное слово «профитроль»… Считается, что я знаю три языка иностранных, но такого слова я все-таки не помню. Profit, profiter, profitable…[1], а профитроль что такое?
Так как она в это время смотрела на доктора, тот подхватил оживленно:
— Очевидно, что-нибудь очень полезное для нашего с вами здоровья… Но, зная три языка, где же все-таки вы работаете?
— В библиографическом институте… в отделе иностранной литературы…
— А фамилия ваша?
— Ландышева.
— Вот как? — Доктор сделал свое подвижное, способное к разнообразным гримасам лицо очень смешным, — не насмешливым, а именно смешным, подкивнул как-то игриво бородкой и сказал ей, нарочито понизив голос:
— Никак не мог ожидать, чтобы особа, знающая три языка, оказалась из духовного звания!
— Я… я? — покраснела вдруг Ландышева.
— Пустяки, что же тут такого и зачем краснеть!.. Я сам из духовного звания, потому что Вознесенский… Есть такое предание о древнем московском академическом начальстве, как оно перекрещивало бурсаков… Кто был тихого поведения и громких успехов, тот, видите ли, получал фамилию от праздников, — например, Рождественский, Богоявленский, Успенский, Троицкий или Вознесенский, как я… Горжусь своим неведомым предком: был он высокой марки… Хорошо, должно быть, знал философию Николая Кузанского… Кто был тихого поведения и тихих успехов, — этим скромникам, в тиши процветавшим, давали фамилию от цветов… Вот тогда-то и пошли все Розовы, Туберозовы, Гиацинтовы, Фиалковы, а также Ла-нды-ше-вы… Да, да, да… Но были еще и такие, что успехов-то тихих, а зато поведения громкого, — эти получали прозвище от язычества: Аполлонов, Посейдонов, Архитриклинов, Илионский, Амфитеатров и прочее и прочее… Так говорит семинарское предание…
— Хотя я и Ландышева, но отец мой все-таки не из духовенства, — начала было Ландышева, но доктор шепнул ей через стол все так же неудержимо весело:
— Рекомендую согласиться на какого-нибудь попика, а то вы еще генерала откопаете… От вас дождешься… — и так предостерегающе смотрел при этом и так таинственно поджал губы, что, глядя на него, все расхохотались, и даже сама Ландышева улыбнулась, отчего морщин у нее сделалось вдвое больше.
Столы для обедающих были расставлены на открытой веранде, так как сентябрь обещал еще теплое и тихое начало: в полном цвету стояли георгины на клумбах и махровые бегонии ярких цветов, и синяя лобелия, и бальзамины, а на волошском орехе, несколько неожиданном под Москвою, не было видно еще ни одного желтого листа.
Кроме Ландышевой, за одним столом со старухой и доктором сидела плечистая, грудастая молодая женщина с правильным задорным лицом, с подрезанной надо лбом гривкой, как потом оказалось — инструктор гребного спорта Долгополова; два юных аспиранта: один — биолог, другой — обществовед, оба бывшие рабфаковцы — Костюков и Пронин; инженер-строитель Шилин, заработавшийся до большой усталости, желтолицый, бритый, морщинистый, немолодой уже человек с очень близко к длинному носу посаженными беспокойными глазами; геолог Шорников, человек лет тридцати двух, с выдающимися надбровными дугами и мощной нижней челюстью, который не так давно в скромной по внешности брошюрке ниспроверг все авторитеты своей науки, был вполне убежден, что все кругом непременно и хорошо знали основные мысли его труда, и хранил теперь за столом заслуженно гордое молчание; библиотечная работница Алянчикова, женщина плотная, рыжая, с небольшим ноздреватым носом, круглоликая, размашистых движений и резкого голоса, которая с первых же слов заявила о себе торжественно: «Я — зырянка!» Наконец, загорелый угреватый человек, по фамилии Чапчакчи, носатый, с откинутым черепом, с набрякшими веками рачьих глаз, — ученый табаковод, кавказец. Он сидел рядом с Долгополовой и в промежутке между первым и вторым блюдом спрятал в свою салфетку спичку и предложил инструктору гребли ее нащупать и переломить. Та переломила. Он безмолвно раскрыл салфетку — спичка оказалась целехонька.